Кровь застыла в жилах у свидетелей этого. Несколько мгновений никто не шевелился. Потом общество разом зашумело, загомонило, и весь порядок нарушился. Кто кинулся к хозяину – в постель его отнести, кто лекаря звал, кто гроб стаскивал со стола. Лишь двое продолжали сидеть в молчании: Киш да Кутьфальви.

Недавний троицын король, едва его благодетель лишился чувств, вперил взгляд в соседа, и тот, будто завороженный, оставался на месте, не в силах встать и уйти.

Тогда Киш, точно в прострации, нащупал тяжелый золотой кубок перед собой и, лишь только прибежавшие гайдуки вынесли Яноша Карпати, вскочил и с грянувшим как выстрел, криком: «Убийца ты подлый с приятелем твоим!» – плеснул с размаху содержимым ему в лицо.

Остальные с вытянувшимися лицами бочком стали пробираться к дверям: кабы здесь похуже чего не вышло.

Оскорбленный поднялся медленно, отер платком бледное лицо, но, вместо того чтобы кинуться на обидчика, к общему изумлению, тоже попятился к выходу. Никто в толк не мог взять: в другое время косого взгляда достаточно, чтобы в порошок стереть невежу, а тут… Что на него нашло?

Его тоже взял страх. Когда они с молодым Карпати порешили послать старику гроб на день рождения, Кутьфальви думал, что ничем, кроме шутки, это не обернется – ну потасовкой, самое большее, и заранее велел конюху оседлать лошадь для такого случая и ждать с ней под окном, чтобы удрать беспрепятственно. Но конца столь печального и он не предусмотрел и, когда Киш в глаза обозвал его убийцей, лишь похолодел весь, ничего не чувствуя – ни возмущенья, ни обиды; ни о чем не думая, кроме одного: скорей в седло и наутек; и ноги сами понесли его к дверям.

– Нет, сударь, так мы отсюда не уйдем! – вскричал Киш и, разъяренным кабаном перемахнув через стол, схватил уходящего за грудки. – Нет, сударь, прикончили старика – справим и поминки!

Глаза Кутьфальви налились кровью: силясь оторвать от себя руки преследователя, тащил он его к дверям, но тот стальной хваткой держал его, заступая дорогу. Вмешаться и разнять их никто не осмелился. Оружия не было ни у того, ни у другого, но тем свирепей схватились они; а что может быть ужаснее рукопашной? Кутьфальви носил на мизинце античную гемму с орех величиной и повернул теперь у всех на глазах перстень камнем наружу. У Киша в руке был золотой кубок, схваченный со стола. Борясь, приблизились они к самой двери; тут Кутьфальви в бешенстве занес кулак, норовя попасть перстнем прямо в висок противнику. Но Мишка проворно уклонился, и в тот же миг сам Кутьфальви с разбитой головой распростерся у порога.

Гости в ужасе кинулись врассыпную. Кареты, экипажи, несмотря на позднюю ночь, во все стороны понеслись из дворца, объятого страхом и тревогой. Только потешные огни все взлетали да взлетали в небо, и в вышине ярко горели видные издалека гигантские буквы: «Карпати».

Залитого кровью Банди Кутьфальви челядь понесла домой, в деревню в четырех часах ходьбы от Карпатфальвы.

И что удивительного, если пустившиеся наутек завернули к нему по долгу христианского милосердия: соболезнование выразить и осведомиться, не легче ль пострадавшему. А уж попав туда, как было нижайшего почтения не засвидетельствовать пребывавшему там Абеллино, теперь уже безусловному наследнику огромных родовых имений Карпати.

Все видели ведь, как хватил удар завалившегося в кресло Яноша Карпати, – он, ежели и жив еще, непременно теперь помрет, и многие, движимые невольным внезапным расположением, даже уговаривали высокочтимого юного друга не медля, ночью же слетать в Карпатфальву и заявить свои права, опечатать имущество, чтобы не приголубили чего. Но Бела, который поспешил уже однажды и вернулся ни с чем, решил подождать известий подостоверней и пожаловать лишь на похороны. Тем паче, что прибывший на другое утро протопоп, который оставался в Карпатфальве узнать, не подмахнет ли барин Янчи дарственную для семинарии, новость привез зело прискорбную: старик, хотя и не испустил дух, уже в агонии, слова путного сказать не может (то бишь дарственную подмахнуть).

За протопопом потянулись и служащие из поместий, спеша представиться его сиятельству, будущему своему патрону. Эти еще подробней описали состояние умирающего. Деревенский цирюльник пустил ему кровь, после чего вроде бы полегчало старику; тогда хотели за доктором послать, но барин стал грозиться, что застрелит его: пусть брадобрей остается, к нему, дескать, доверия больше, хоть уморить не посмеет. От лекарств отказывается, видеть никого не желает, один Мишка Киш имеет к нему доступ. Уж дольше завтрашнего-то не протянет никак.

Появление приказчиков Абеллино счел добрым знаком: барина будущего признали в нем, коли заискивают так. На следующий день снова пожаловало целое полчище приказчиков, писарей, гуртовщиков, арендаторов и помельче людишек – втереться в милость к Абеллино. Значит, часы прежнего хозяина сочтены. Никто не поручился бы, что он переживет ближайшую ночь.

На третий день уже и гайдуки перекочевали к Абеллино – того даже злить стало это паломничество. На них он много слов не тратил и, дав понять, что сам теперь будет их владыкою, ибо дядюшка уже на ладан дышит, коротко и ясно распорядился: всей прислуге мужского пола как бесполезную растительность сбрить не медля усы! Это – первая из коренных реформ, кои намерен он провести в поместьях Карпати. Управители и смотрители повиновались беспрекословно; из гайдуков лишь двое-трое заколебались, не желая срамиться, но когда челяди было по четыре австрийских золотых обещано на брата, срезали и они богатырскую красу уст своих, столько лет лелеемую, столько сала с воском поглотившую, да еще поблагодарили усердно за фраки на пуговицах, бархатные панталоны, чулки да башмаки на пряжках, которые получили взамен мешковатых скарлатовых кафтанов. В день четвертый из всех закадычных друзей, служащих, дворовых да шутов не осталось подле лежавшего при смерти Яноша Карпати никого, кроме давешнего троицына короля Мишки Киша, достойного Варги, старого гайдука Палко и Выдры, цыгана. Даже поэт улизнул. Ему ведь достаточно было только «Яноша» на «Белу» поменять – и все мадригалы годились для нового патрона. Так что он тоже переметнулся, принялся поздравлять. Что поделаешь, и шутам свою квалификацию терять не хочется.

Все гости, приятели, слуги верные, которые вместе молились в день усекновения главы Иоанна Крестителя, вместе пили за барина Янчи за его столом, теперь веселились с Абеллино и за три дня столько комических нелепостей успели про доброго старика наговорить, что глупей, смешней и бестолковей его, кажется, на свете не сыщешь. Кто только не заводил речь о нем и его похождениях, все в один голос хулили, чернили его, оговаривали: господа – в зале, поварята – на кухне, гайдуки – во дворе. И помри он, бедняга, едва ли кому вздумалось бы даже лоб перекрестить.

На пятые сутки вообще ни слуху ни духу из Карпатфальвы. Успели, наверно, уже и похоронить.

Наконец, на шестые, прискакал верховой, в котором легко было узнать Марци.

– А, притопал, Марци, сынок? – шутливо крикнул ему с внутренней галереи пукканчский приказчик, увидев, как он слезает с лошади. – Вовремя свадебку справил, припозднись ты на недельку, новый-то барин вспомнил бы, глядишь, право первой ночи. Ну, что нового там, в Карпатфальве?

Не иначе, приехал на похороны приглашать. Это естественней всего было предположить.

– Письмо вам вот! – сообщил Марци равнодушно, шляпы даже не приподымая перед стоящим на террасе Абеллино, к ужасу скандализованного приказчика.

– А здороваться кто будет, наглец? От кого письмо?

На первый вопрос Марци только плечом дернул, на второй же ответил: от главноуправляющего.

Приказчик вскрыл конверт – и все поплыло у него перед глазами.

В собственноручно написанном письме извещал старый Янош Карпати своих служащих, гайдуков и дворовых в доме Кутьфальви, что изволил оправиться и даже встает, а посему доводит до их сведения: очень рад, коли нашли себе барина получше, у него и оставайтесь, а ко мне чтобы больше ни ногой.