Прежде отхожие промыслы были уделом младших сыновей. Им надо было где-то на стороне завоевывать себе место в жизни. Для них всегда было трудно сосватать невест. Проблема младшего сына была излюбленной темой японской литературы. Теперь жизнь все перевернула: печать шумит о проблеме старшего сына, ныне уже его сторонятся невесты. Крестьянские девушки понимают, что теперь и глава семьи будет пропадать в отходе большую часть года, а участь его жены – быть пожизненной батрачкой у свекрови на наследственном земельном наделе.

Даже фактически перестав быть земледельцем, японский крестьянин ни за что не хочет расставаться со своим отчим домом и предпочитает кочевать между селом и городом.

Высокие темпы промышленного развития не сгладили, а лишь усугубили контраст скученности и простора. На тех полутора процентах территории, где послевоенные перемены очевиднее всего, они не сделали жизнь людей удобнее, а страну краше.

Я не хочу сказать, что Япония живописна лишь там, где природа ее осталась нетронутой. Разве не волнуют душу созданные поколениями уступчатые террасы рисовых полей, шелковый блеск воды между шеренгами молодых стебельков? Или чайные плантации, где слившиеся кроны аккуратно подстриженных кустов спускаются по склонам, словно гигантские змеи? Или похожие на шеренги солдат мандариновые рощи, где возделаны и засажены даже междурядья?

Ухоженность, отношение к полю как к грядке или клумбе – характерная черта Японии, один из элементов ее живописности. А разве не красят пейзаж бетонная лента Мэйсинской автострады между Нагоей и Кобе или гордый изгиб моста перекинувшегося через озеро Бива?

Человеческий труд способен приумножать красоту природы пропорционально разумности его приложения. Но именно там, где облик Японии в наибольшей степени изменился, бросается в глаза надругательство над красотой, особенно вопиющее там, где ее так умеют ценить.

Современная Япония являет собой как бы двоякий пример для человечества: и положительный и отрицательный. С одной стороны, своим жизненным укладом японцы опровергают домыслы о том, будто механическая цивилизация заслоняет от человека мир прекрасного – ив природе и в искусстве. Но с другой стороны, облик Японских островов тревожнее других уголков Земли предостерегает в наш век против губительных последствий неразумного природопользования.

Японская земля очень красива, еще не остывшая от вулканов, та земля, которая человеческому труду отдала только одну седьмую часть себя, – пусть так. На самом деле чудесны глазу японские пейзажи вулканов; бухт, гор, островов, озер, закатов, сосен, пагод. Природа Японии – нищая природа, жестокая природа, такая, которая дана человеку назло. И с тем большим уважением следует относиться к народу, сумевшему обработать и возделать эти злые камни, землю вулканов, землю плесени и дождей.

Я смотрел кругом и кланялся человеческому труду, нечеловечески человеческому… Я видел, что каждый камень, каждое дерево охолены, отроганы руками. Леса на обрывах посажены – человеческими руками – точными шахматами, по ниточке. Это только столетний громадный труд может так бороться с природой, бороть природу, чтобы охолить, перетрогать, перекопать все ее скалы и долины. Все, куда ни кинь глазом, где ни прислушайся, все говорит об этом труде, об этом организованнейшем труде. Шесть седьмых земли Японского архипелага выкинуты из человеческого обихода горами, скалами, обрывами, камнями, и только одна седьмая отдана природой человеку для того, чтобы он садил рис.

Борис Пильняк, Камни и корни. Москва, 1935.

Если бы в Париже построили виадук над папертью собора Парижской богоматери; в Версале – маленькую Эйфелеву башню, чтобы смотреть на дворец сверху; если бы металлургические предприятия компании «Юзинор» избрали Лазурный берег местом строительства своих доменных печей; если бы за римским Колизеем появился завод, а на афинском Акрополе – Луна-парк, мы имели бы нечто сходное с тем ущербом, который наносит Японии неистовая модернизация. Японский капитализм, порой жестокий с людьми, еще меньше церемонится с природой: он слишком спешит. Законы, дающие ему всякого рода права, налагают на него мало обязанностей в отношении общества…

Робер Гиллен, Столетие Японии. Париж, 1967.

Маршрутом художника Хиросиге

Для полной иллюзии не хватает лишь светового табло: «Застегнуть привязные ремни». В остальном все напоминает кабину современного реактивного самолета: ряды мягких кресел – по три справа и два слева от прохода; удобная откидная спинка, к подлокотнику можно приладить складной столик; наверху плафоны дневного света; сбоку – индивидуальная лампочка с узким лучом; звонок, возле которого нарисована девушка в пилотке; кондиционированный воздух; а главное – ощущение той предельной скорости, когда стальная птица должна вот-вот оторваться от земли.

Но разбег все длится и длится, так и не переходя в полет. Ведь мчимся мы не по бетону аэродрома, а по рельсам, мчимся в вагоне экспресса «Хикари» по Новой Токайдо.

Сверхскоростная железнодорожная магистраль унаследовала имя старинного тракта. Токайдо – Дорога у восточного моря – шла от Эдо[3] до древней императорской столицы Киото. Тракт имел пятьдесят три станции. На каждой из них верховые меняли лошадей, через одну останавливались на ночлег.

Новая Токайдо протянулась еще дальше, до Осаки. Но все расстояние в пятьсот пятнадцать километров «Хикари» пробегает за три часа. Между Токио и Киото поезд делает теперь лишь одну минутную остановку в Нагое.

Глядишь в окно на проносящиеся мимо города и вспоминаешь великого живописца Хиросиге. В 1832 году он провел этой дорогой коня, посланного сегуном в подарок императору. Впечатления многодневного пути художник воплотил в серии картин «Пятьдесят три станции Токайдо», увековечившей портрет Японии того времени.

Как бы соперничая с этим замыслом, экспресс «Хикари» стремительной кинолентой раскручивает перед глазами панораму Японии наших дней. Сохранила ли она сходство с портретом Хиросиге?

Той же суровой недоступностью веет от гор, теснящих к морю лоскутные поля. С той же покорностью кланяются земле согнутые пополам крестьянские фигуры. Природа, кажется, по-прежнему свысока смотрит здесь на своего пасынка – человека. Многое ли меняют шагающие по кручам линии высоковольтных электропередач или торчащие над сельскими крышами телевизионные антенны?

Но вон там, слева, где дорога издавна жалась к пенной кромке морского прибоя, экскаваторы грызут седой замшелый утес. Гордо и стойко отбивал он извечное нашествие воли. А теперь половина его уже лежит внизу, где дерзко выдвинулся в море насыпанный, намытый прямоугольник земли. На нем, словно в фантастическом городе, высятся серебристые башни, резервуары, сложные переплетения труб – нефтехимический комбинат на клочке отвоеванной людьми суши.

Когда-то Ильф и Петров писали о Соединенных Штатах как о стране, где человек и природа состязаются в рекордах. В Японии впечатляет другое: размах там, где, казалось бы, негде да и нечем развернуться. В стране, которая вынуждена ввозить восемьдесят процентов необходимого ей сырья и двадцать процентов продовольствия, природные возможности служат скорее контрастом тому, что творит человеческий труд.

Ведь Япония, которая спускает на воду половину всех строящихся в мире судов и держит первенство по выпуску телевизоров, радиоприемников, фотоаппаратов; которая вышла на второе место в мире по производству автомашин, синтетического волокна и на третье место по выплавке стали, создала свой промышленный потенциал почти целиком на привозных ресурсах. Единственное, чем она наделена в достатке, – это спорые руки и дельные головы.

Еще в 1955 году зарубежные конкуренты могли вовсе не принимать японскую металлургию в расчет – она едва достигла тогда своего довоенного уровня: семи-восьми миллионов тонн стали в год. Но в 1956 году выплавка стали перевалила за десять миллионов тонн, в 1960 – за двадцать, в 1965 – за сорок, в 1968 – за шестьдесят, в 1969 – за восемьдесят и в начавшемся десятилетии приблизится к ста миллионам тонн, то есть к нынешнему уровню США и СССР.

вернуться

3

Так назывался Токио, когда был столицей сегунов – военных правителей Японии.