Глава девятнадцатая

Китаец

На следующее утро Джуди вышла из моря, сверкая, словно тюлень. Про Хозяина оба забыли.

Она торжествующе воскликнула:

— Ультразвуковой дзынь-бим-бом! И никто не падает в обморок!

Они таки выпросили у техников веревку. Ее удалось закрепить на наклонной стороне острова, где не так давно приставала шлюпка с яхты. В спокойные дни, держась за нее или не отплывая слишком далеко, можно было купаться без риска, что тебя унесут в океан опасные течения Роколла.

Шутька, замечательно умевшая заботиться о сохранности собственной персоны, встревоженно металась вдоль кромки кручи, по временам поднимая лапку и повизгивая, — это она упрашивала их вылезти из воды. Ей вовсе не улыбалась перспектива пережить купание еще раз. И образ собаки, которая сидит на могиле хозяев, пока не зачахнет, как-то не представлялся ей достоверным. Символом ее веры было выживание, а отнюдь не морские купания или горестная кончина, и если кто-то решил утопиться, — его дело, Шутька же твердо намеревалась пожить еще чуток.

Про обморок Джуди упомянула потому, что купались они голышом. Их ведь не предупредили о похищении заранее и они не взяли с собой таких жизненно необходимых вещей, как ласты и плавки, — вот и плавали теперь в чем мать родила.

Держась за веревку и заливая водой горячий гранит, они вскарабкались наверх и раскинулись на скале, чтобы обсохнуть. Тела их сплошь покрывал темный загар. Кожа уже облезла даже там, куда солнце, как правило, не достает, — в подбровьях и на верхней губе, — ибо свет его, отражаемый сверкающими водами, был столь яростен, что дети могли бы получить солнечный удар, даже не снимая шляп. Впрочем, к солнцу они давно привыкли. Когда они улыбались, на кофейного цвета лицах появлялся как бы разрез, наполненный побелевшими дынными семечками, придававший им безумное, отчасти людоедское выражение. Только и осталось в них белого, что глазные яблоки да зубы. Первыми они могли вращать, а вторыми — слопать вас, распевая «Спи, мой беби» или что-нибудь вроде этого.

Атласная кожа детей отдавала на вкус солью, столь помогающей загару. Кожа обтягивала их, словно питонов. Под ней перекатывались гладкие мышцы, и тени между мышцами слегка отливали фиолетовым.

Расплавленное море уходило в бесконечность. По исподу их век, закрытых, чтобы защитить глаза от ударов солнца, проплывали, как по оранжевому занавесу, маленькие солнечные системы.

— Если бы нам вернули штаны, — сказал Никки, — ты бы могла их зашить.

— Так же, как и ты.

— Мужчинам положено автомобили чинить. А штаны должны чинить женщины. Что, не так?

— Ах, ах, ах!

— Это не ответ.

— Спроси у ветра, что струит чего-то там вокруг чего-то.

— Это что, цитата?

— Да.

— Откуда?

— Не помню.

— И вообще, — добавила Джуди, — я ее, скорее всего, переврала. Кажется, на самом деле, «у моря».

— Спроси чего-то, что струит чего-то там вокруг чего-то. Так будет гораздо яснее.

— Сарки-парки едет в барке…

— А это, по-твоему, что такое?

— Это ex tempore.

— Экс что?

— Ха-ха! — сказала Джуди. — Вот чего наш маленький профессор не знает.

— Мы забыли спросить у него, куда подевался язык Пинки.

— Я не забыла. Я помню много чего, о чем у него нужно спросить, но обо всем сразу спросить невозможно.

— Джуди у нас все помнит.

— Да, все, — сказала она, занимая безнадежную позицию.

— А не помнишь ли ты, Джуди, сотворения мира?

— Нельзя помнить того, при чем не присутствовал.

— А не помнишь ли ты в таком случае… не помнишь ли ты… не помнишь ли ты, чему равен квадрат семи тысяч трех?

— А вот это помню.

— И чему же?

— Пяти.

— Джуди!

— Ну, а чему тогда?

Тут она его поймала.

— Во всяком случае не пяти, потому что…

Джуди запела:

— Семьдесят семь прогуляться пошли сырой и холодной порой, семьдесят семь из дому ушли, девяносто девять вернулись домой.

— Это, надо полагать, тоже экспромт.

— Во-первых, мы забыли спросить у него, откуда Доктор знал результат.

— Квадрат числа…

— Ой, Шутька, слезь с моего живота. Ты и сама не знаешь, какие у тебя острые когти.

— Во-вторых, мы так и не расспросили его о Китайце.

Китаец, стоявший на выступе над ними, — невидимый, поскольку глаза у детей были закрыты, — сказал:

— А вы его самого расспросите, прямо сейчас.

Джуди, сложившись, будто карманный ножик, — пополам, — схватилась за ночную рубаху.

Никки сказал:

— Извините.

Они торопливо одевались, — растопыренные руки со свисающими рукавами и взъерошенные головы, никак не пролезавшие в ворот, придавали им отчетливое сходство с огородными пугалами.

— Спасибо, — говорила Джуди, еще копошась внутри рубахи, — за ваш волшебный фарфор.

Она, наконец, появилась на Божий свет и добавила:

— Мне он очень понравился.

— Я рад.

Китаец присел рядом с ними на камень. Чуть ли не в первый раз они смотрели на него, как на обычного человека. До сих пор он казался им чересчур чужеродным, — как-то слишком замешанным на автоматических пистолетах, темных делах и китайских накладных ногтях. Сегодня они ничего этого не увидели, — на Китайце вместо украшенной драконами хламиды был белый лабораторный халат. Обычная рабочая одежда. Странно, но когда люди в вас стреляют, вы почемуто легко прощаете их и после об этом не вспоминаете, — конечно, в том случае, если они промахнулись. Похоже, разум предпочитает забывать о грозивших ему напастях, а иначе ему так и пришлось бы трепетать в вечных опасениях.

Теперь дети увидели, что он все же не похож на театрального китайца из пьесы Сакса Ромера. Не было у него ни косички, ни длинных тонких усов, свисающих до самой груди, да и глаза особенно раскосыми не казались. Когда лицо его отдыхало, нечто раскосое в нем проявлялось, — в эти минуты глаза его становились похожими на обвислые пуговичные петли с узелками в наружных углах, — но если он старался, как сейчас, походить на европейца, то намеренно держал глаза широко открытыми, и это меняло их разрез. А когда он улыбался, опять-таки как сейчас, гладкое, мясистое лицо покрывалось сотнями веселых складочек, ямочек и становилось совсем благодушным. Пухлые, мягкие ладошки Китайца жили собственной жизнью, ласково поглаживая и успокаивая друг дружку.