Бог мог сотворить чудо и пресечь этот процесс, но тем самым Он снял бы проблему, которую поставил при сотворении мира, когда решил выразить Свою благость через действо, в котором играют живые и свободные актеры, способные взбунтоваться против Него. Образ действа, симфонии, танца поможет выправить нелепость, возникшую, когда мы толкуем о том, что Бог задумал хорошо, а одно из Его творений все испортило. Смешно было бы считать, что грехопадение застало Бога врасплох и нарушило Его планы; еще смешней – что Он замыслил дело, обреченное на провал. Он видел Распятие, когда творил первые туманности. Мир – танец, в котором добро, исходящее от Бога, столкнулось со злом, исходящим от твари, и разрешается это тем, что Бог принимает на Себя порожденное злом страдание. Согласно учению о свободном грехопадении, зло, которое стало горючим или сырьем для нового, более сложного добра, порождено не Богом, но человеком. Это не значит, что, если бы человек не согрешил, Бог не мог бы создать столь же прекрасную симфонию. Но не забывайте, что, толкуя об «упущенных возможностях», мы, в сущности, не знаем, о чем говорим. Мы не можем знать мест и времен, где все это «случилось» или «могло случиться». Однако, чтобы показать, насколько человек свободен, я скажу: если где-то во Вселенной есть другие его виды, вполне вероятно, что они не согрешили.

Итак, именно тем объясняется нынешнее наше состояние, что мы – представители испорченного вида. Я совсем не хочу сказать, что мы платим страданиями за свои, не зависящие от нас свойства или что мы нравственно ответственны за мятеж далекого предка. Однако я говорю, что мы находимся в состоянии первородного греха, а не просто первородной беды, потому что наш религиозный опыт не позволяет сказать иначе. В теории мы, наверное, могли бы сказать: «Да, мы ведем себя как последняя мразь, потому что мы и есть мразь, а в этом уж мы не виноваты». Но то, что мы мразь, не кажется нам смягчающим обстоятельством, а вызывает гораздо больший стыд и огорчает нас больше, чем собственные наши грехи. Это не так трудно понять, как многим кажется. То же самое бывает, когда невоспитанный мальчик попадает в приличный дом. Хозяева напоминают себе, что он стал хамом, вруном и трусом не по своей вине, и все же его нынешние свойства им противны. Они не просто ненавидят их, а как бы вынуждены их ненавидеть. Они не могут любить его, как он есть, и пытаются его изменить. И правда, хотя с мальчиком действительно случилась беда, нелегко назвать «бедой» его свойства, словно они – одно, а он – другое. Ведь лжет и грубит он сам, и это ему нравится. А если он начнет исправляться, ему станет стыдно, что он таким был.

Больше мне сказать нечего. Но я еще раз предупреждаю читателя, что этот уровень размышлений не особенно высок. Я не сказал ничего не только о дереве жизни и о дереве познания добра и зла, таящих в себе, несомненно, огромный мистический смысл, но и о Павловых словах: «Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут» (1 Кор. 15:22). Именно они лежат в основе святоотеческой доктрины о нашем реальном присутствии в Адаме и учения Ансельма Кентерберийского о том, что мы включены в страдания Христа. Эти глубины, наверное, прекрасны, но для меня они темны, а новых мне не выдумать. Если верить физикам, не следует надеяться на то, что Вселенную можно себе представить, и, создавая в уме наглядные модели квантовой физики, мы уходим от реальности, а не приближаемся к ней[18]. Несомненно, у нас еще меньше прав изображать или воображать наглядно высшие духовные реальности и даже пытаться выразить их на языке нашей абстрактной мысли. По-видимому, сложность стиха из апостола – в слове, которое Новый Завет употребляет в не совсем ясном для нас смысле: если мы способны умереть в Адаме и жить во Христе, это значит, вероятнее всего, что человек на самом деле гораздо сложнее, чем наше трехмерное воображение может себе представить; что индивидуальность всех людей, включенная в причинно-следственные связи, уравновешивается в абсолютной действительности некоей «взаимоодушевленностью», о которой мы совершенно ничего не знаем. Быть может, действия и страдания таких великих, основных людей, как Адам и Христос, принадлежат и нам не юридически-условно и не метафорически, а в каком-то более глубоком смысле. Конечно, речь идет не о растворении личностной единицы в однородной духовной массе, в которую верят пантеисты, – это противоречило бы самой сути христианства. Но ведь мы верим, что Святой Дух реально присутствует и действует в отдельном человеческом духе, не считая при этом, в отличие от пантеистов, что мы «часть», или «модификация», или же «обличье» Бога. Можно предположить, что нечто подобное бывает и внутри тварного мира – скажем, что каждый тварный дух, отличный от всех прочих, в каком-то смысле присутствует в них или хотя бы в некоторых (вроде «телекинеза» в вещественном мире). Вы замечали, что Ветхий Завет иногда не ведает нашего представления об отдельном человеке. Господь обещает Иакову: «Я пойду с тобою в Египет; Я и выведу тебя обратно» (Быт. 46:4), а выполняет это то ли тем, что тело Иакова хоронят в Палестине, то ли тем, что из Египта ушли его далекие потомки. Вполне правомерно связывать это со структурой древних общин, где индивидуум всегда значил меньше, чем род; но отсюда надо сделать два одинаково важных вывода: во-первых, древние не видели того, что видим мы, а во-вторых, они видели и ощущали то, чего мы не видим. Перенесение заслуг и вины с одного человека на других не смогло бы занять такого места в богословии, если бы оно всегда и для всех было так искусственно, как для нас.

Я позволил себе заглянуть в непроницаемую для себя глубину, но соображения мои, скажу снова, к делу не относятся. Вряд ли стоит решать проблему страдания, ставя новую сложнейшую проблему. В этой главе важно одно: человек как особый вид испортил себя, и в нынешнем нашем состоянии добро прежде всего исцеляет его и исправляет. Посмотрим же, какую роль в этом исцелении и исправлении играет страдание.

Глава 6. Страдания человека

Жизнь во Христе нелегка природе моей и самости, ибо в ней природу и самость надо отдать, потерять, умерщвить; и потому всякий из нас этой жизни боится.

Theologia Germanica, XX

В одной из предыдущих глав я пытался показать, что возможность страдания присуща миру, где души встречаются друг с другом. Когда души эти плохи, они не упустят случая друг другу навредить, и к этому, по всей вероятности, сводятся четыре пятых всей человеческой боли. Не Бог, а человек выдумал пытку, кнут, рабство, тюрьму, ружье и бомбу. Человеческая корысть и глупость, а не Божья воля породили нищету и непосильный труд. Однако не все страдания причиняет человек, и вообще неясно, почему Господь попускает так много действий худшим из людей[19]. Мы говорили недавно, что для нас – таких, какие мы есть, – добро должно быть и коррективом, и лекарством. Но не всякое лекарство горько. Почему же лечат страданием?

Однако прежде я должен напомнить то, о чем говорилось во второй главе. Ниже определенного уровня страдание перестает возмущать и даже может казаться приятным. Возможно, вы ответите, что «тогда это уже не страдание», и будете правы. Но у слова «страдание» – два смысла, которые следует строго различать. А. Определенный вид ощущений, передаваемых по нервам, которые человеку могут нравиться или нет (например, слабая боль в ноге – это все-таки боль, даже если я так не считаю). Б. Любой опыт, физический или психический, к которому человек испытывает неприязнь. Заметим, что страдание в смысле А становится страданием в смысле Б, если превышает некоторый уровень, но не наоборот. Страдание в смысле Б – практически синоним слов «мука», «боль», «горе», «беда», «несчастье», и проблема страдания возникает, когда речь идет именно о них. Отныне мы будем говорить только о страдании в смысле Б и не будем рассматривать страдания в смысле А.