Считаю себя обязанным отметить еще одну вещь: Е. А. Устинова, с своей стороны, приложила все усилия для того, чтобы Сергей чувствовал себя совсем по-домашнему. Постоянно пыхтел самовар. Ежедневно убирали комнату. Грели ванну. По возможности не оставляли его одного.

Итак, насчет субботы ничего примечательного сообщить не могу. Перейдем к воскресенью. Пришел я рано. С утра поднялся галдеж. Сергей, смеясь и ругаясь, рассказывал всем, что его «хотели взорвать». Дело было так. Дворник (дядя Василий) пошел греть ванну. Через полчаса вернулся и доложил: пожалуйте! Сергей пошел мыться. Через несколько минут прибежал с криком, что его хотели взорвать. Оказывается: колонку растопили, но воды в ней не было – был закрыт водопровод. Пришла Устинова.

– Сергунька! Ты с ума сошел! Почему ты решил, что колонка должна взорваться?

– Тетя Лиза, ты пойми: печку растопили, а воды нет. Ясно, что колонка взорвется!

– Ты – дурень! В худшем случае она может распаяться.

– Тетя Лиза! Ну что ты в самом деле говоришь глупости! Раз воды нет – она обязательно взорвется! И потом, что ты понимаешь в технике!

– А ты?

– Я знаю!

Пустили воду.

Пока грелась вода, занялись бритьем. Сначала я его, потом наоборот. Елизавета Алексеевна тем временем сооружала завтрак. Побрились. Стоим около письменного стола: Сергей, я и Устинова. Я перетираю бритву, Сергей моет кисть. Кажется, в комнате была прислуга. Вдруг Сергей говорит: «Да! Тетя Лиза, послушай! Это же безобразие! Чтобы в номере не было чернил! Ты понимаешь? Хочу написать стихи и нет чернил. Я искал, искал: так и не нашел. Смотри, что я сделал!» Засучил рукав, показывает руку: разрезано. Поднялась буча. В первый раз видел Устинову сердитой. Кончили они так:

– Сергунька! Говорю тебе в последний раз: если повторится еще раз такая штука, мы больше не знакомы.

– Тетя Лиза! А я тебе говорю, что если у меня не будет чернил, я еще раз разрежу руку. Что я, бухгалтер, что ли, чтобы откладывать на завтра!

– Чернила будут. Но если тебе еще раз взбредет в голову писать по ночам, а чернила к тому времени высохнут, можешь подождать до утра! Ничего с тобой не случится!

На этом поладили. Сергей нагибается к столу, вырывает из блокнота листок, показывает издали: стихи. Затем говорит, складывая листок вчетверо и кладя мне в карман пиджака: «Это тебе. Я еще тебе не писал ведь? Правда… и ты мне тоже не писал!» Устинова хочет прочитать. Я тоже. Тяну руку в карман.

– Нет, ты подожди! Останешься один – прочитаешь. Не к спеху ведь!

«Не к спеху» – протянулось ровно на сутки, потому что вслед за этим пошли: ванна, самовар, пиво (дворник принес бутылок 5–6), гусиные потроха, люди. К чаю пришел Устинов, привел Ушакова. Много смеялись, разговаривали. Сергей говорил оживленно и весело. Рассказывал про колонку. Бранился с Устиновой, которая заставляла его есть. Пел свою любимую в последнее время песню, которую привожу ниже.

– Тетя Лиза! Ну что ты меня кормишь! Я ведь лучше знаю, что мне надо есть. Ты меня гусем кормишь, а я хочу косточку от гуся сосать!..

Часа в два мне пришлось ненадолго уйти. Здесь надо кое-что объяснить: еще в день приезда Сергей сказал мне, что на мое имя для него перешлют из Москвы деньги. Повестка пришла, но… на его имя и на мой адрес. В результате двое суток он не мог получить денег. В воскресенье мы додумались: Сергей пишет мне доверенность, по которой я и получаю деньги. Поэтому днем я заехал к секретарю Союза поэтов М. А. Фроману и заверил подпись Сергея. Вернувшись, застал еще всех в сборе. Просидели часов до шести. Помню, Устинов журил Сергея за то, что он мало читает. Сергей оправдывался. Около шести Устинов ушел к себе «соснуть часика на два». В. А. тоже.

Остались втроем: Сергей, Ушаков и я.

Часов в 8 и я поднялся уходить. Ночевать я решил дома, во-первых, потому, что рано утром (по просьбе Сергея) я должен был зайти на почту, во-вторых, по утрам я ходил к врачу. И то и другое рядом с моей квартирой. Простились. С Невского я вернулся вторично: забыл портфель, а с ним и доверенность. Ушаков к тому времени успел уйти. Сергей сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривал старые стихи. На столе была развернута папка. Простились вторично. На прощанье Сергей, смеясь, сказал, что он сейчас пойдет будить Устинова.

На другой день портье, давая показания, сообщил, что около десяти Сергей спускался к нему с просьбой – никого к нему в номер не пускать.

Стихотворение вместе с Устиновым мы прочли только на другой день. В суматохе и сутолоке я забыл о нем.

Любимая песня Сергея – вот она:

Что-то солнышко не светит,
Над головушкой туман,
То ли пуля в сердце метит,
То ли близок трибунал.
Ах, доля – неволя,
Глухая тюрьма,
Долина, осина,
Могила темна.
Москва. Января 28-го 1926

Вольф Эрлих о смерти Есенина

I

1919 г. Кафе поэтов Тверская, 18. Комната правления Союза поэтов.

Зимние сумерки. Густой табачный дым. Комната правления по соседству с кухней. Из кухни веет теплынью, доносятся запахи яств. Время военного коммунизма: пища и тепло приятны несказанно. Тепло и пища: что ж еще в жизни нужно?

Беседуем с Есениным о литературе. Беседа оживленная. Первые годы нашего знакомства с Есениным были для него периодом усиленного искания творческого пути; в этот период Есенин любил беседовать, любил философствовать. В дальнейшем он стал меньше разговаривать об искусстве; и только в последний год своей жизни, в особенности в последние месяцы, перед смертью, он по-прежнему много рассуждал об искусстве.

– Знаешь ли, – между прочим сказал Есенин: – Я очень люблю Гебеля. Гебель оказал на меня большое влияние. Знаешь? Немецкий народный поэт…

– У немцев есть три поэта с очень похожими фамилиями, но с различными именами: Фридрих Геббель, Эмануэль Гейбель и, наконец, Иоганн Гебель. Иоганн Гебель – автор «Овсяного Киселя».

– Вот. Этот самый Гебель, автор «Овсяного Киселя», и оказал на меня влияние.

– Представь себе, Сергей: тетка моя, простая крестьянка, научилась грамоте от своих детей-школьников, прочла «Овсяный Кисель» в переводе Жуковского или, может быть, только прослушала по хрестоматии эту немецкую идиллию и сложила песню про кисель. Придумала мотив к песне и распевала ее на крестьянских пирушках и свадьбах. Я не знаю наизусть этой песни. Она отличается большой непосредственностью, наивна и трогательна; в этой песне, точно так же как и во многих вещах Гебеля, есть нравоучение. По форме она отличная вещь: тонкие изысканные концевые созвучия. Нужно будет записать эту песню. Мне приятно, что ты и моя тетка литературные родственники: у вас общий литературный отец: Гебель. По крайней мере он вам обоим отец крестный.

Я никогда не забывал признания Есенина о влиянии на него Гебеля, но мне ни разу не приходилось об этом писать.

В настоящее время пристально всматриваясь в произведения Гебеля и Есенина, заметил многое, чего раньше не замечал. Меня поразили некоторые черты сходства в творчестве обоих поэтов.

Напомню читателям о Гебеле: Иоганн-Петр Гебель (1760–1826 г.) происходил из бедной семьи ткача. Писал на южно-немецком народном диалекте. Писал он по преимуществу идиллии. Самая выдающаяся книга Гебеля его «Алеманские стихотворения» («Alemanniche Gedichte»), появившиеся в 1803 году. Эта книга написана на наивном и гармоничном наречии. В ней Гебель отражает жизнь, образ мыслей и нравы родины. «Алеманские стихотворения» полны теплоты, мягкости и задушевности, в них непосредственность чувства и мысли изредка нарушается морализирующими чертами.

Гете высоко оценивал Гебеля. Вот что говорит Гете об авторе «Алеманских стихотворений»: «Гебель, изображая свежими, яркими красками неодушевленную природу, умеет оживотворять ее милыми аллегориями. Древние поэты и новейшие их подражатели наполняли ее существами идеальными: нимфы, дриады, ореады жили в утесах, деревьях и потоках. Гебель, напротив, видит во всех сих предметах одних знакомцев своих – поселян, и все его стихотворные вымыслы самым приятным образом напоминают нам о сельской жизни, о судьбе смиренного земледельца и пастуха… Во всем, и на земле и на небесах, он видит своего сельского жителя; с пленительным простосердечием описывает он его полевые труды, его семейственные радости и печали; особенно удаются ему изображения времен дня и года; он дает душу растениям; привлекательно изображает все чистое, нравственное и радует сердце картинами ясно-беззаботной жизни. Но так же просто и разительно изображает он ужасное, нередко с тою же любезною простотою говорит о предметах более высоких, о смерти, о тленности земного, о неизменяемости небесного, о жизни за гробом – и язык его, не переставая ни на минуту быть неискусственным языком поселянина, без всякого усилия возвышается вместе с предметами, выражая равно и важное, и высокое, и меланхолическое». (Цитирую в переводе В. А. Жуковского.)