Лангара затягивается долгим, ленивым зевком, затем подбрасывает в костер дров, поправляет плащ на плечах старика и, достав самодельную трубку, набивает ее табаком.

– Лангара, сколько тебе лет? – полюбопытствовал я.

Старуха выхватила из жара горящий уголек, прикурила.

– Кто их считал?.. Давно бы надо умереть, да никак не соберусь. Сам видишь, Инга должна рожать, она еще не была матерью, как оставишь ее? Аннушка умирает, хоронить ее надо по нашим обрядам, а кто их знает, кроме меня?! И стадо не бросишь… Да и раньше тоже некогда было годы считать.

Как горьки были ее воспоминания! Она ушла спать растревоженная, даже не пожелав спокойной ночи.

На мне отяжелела мокрая телогрейка. Неохотно покидаю нагретое место и, махнув старику рукою, – дескать, спокойной ночи! – отхожу от костра.

Но прежде чем забраться в спальный мешок, иду проведать больную.

В чуме тишина. Свет фонаря выхватывает из темного угла дремлющую у изголовья ребенка Сулакикан. Она, вздрогнув, открывает глаза, всплескивает руками и заслоняет ими дочурку, будто защищая ее от Харги. Но, узнав меня, мать припадает к груди больной. С лица ее медленно сходит испуг.

На оленьей шкуре безвольно распласталось щупленькое тельце девочки. Жар у нее как будто уменьшился, но дышит она тяжело, отрывисто, ей не хватает кислорода. Глаза закрыты. Пульс и теперь не прощупывается. Жизнь ее на волоске, вряд ли поможет и пенициллин.

Ничего не сказав Сулакикан, выхожу из чума.

Карарбах все еще сидит у костра один, что-то бережно держит на ладони левой руки. Подхожу ближе. Это деревянный божок, вырезанный из лиственничного дерева. У него плоское лицо, длинное туловище и совсем короткие ноги. Старик щедро смазывает его горячим растопленным жиром. Долго растирает, что-то горячо вымаливает у своего идола.

Древностью повеяло от этой сцены.

Я ушел, не замеченный стариком.

Ни звука, ни шороха, кроме моросящего дождя. Осторожно, не нарушая всеобщего покоя ночи, пробираюсь к себе в палатку. Зажигаю свечу. По привычке достаю дневник. Хочется, не откладывая, записать в него события этого необыкновенного дня.

«…Из разговора с кочевниками я понял, что нам на Ямбуе предстоит вступить в мир каких-то непонятных явлений, полный опасности. И прежде всего надо решить, способны ли мы на поединок с неведомой силой, даже если она предстанет перед нами в образе злого духа – Харги? Может быть, благоразумнее немедля повернуть назад и, не теряя времени, собрать более подготовленный отряд?

Назад… Нет, это невозможно!

Как хорошо, что мы повстречались с пастухами-эвенками! Нам не хватает их опыта, знания тайги. Какими беспомощными мы кажемся в сравнении с этими «дикарями», затерявшимися в заболоченных безлюдных пустырях! Мы это, безусловно, почувствуем в первый же день, как только окажемся возле Ямбуя. С ними бы идти туда!.. Как жаль, что наша встреча коротка!

Я впервые узнаю об эвенкийском законе долголетия. Можно соглашаться и не соглашаться с Лангарой по поводу ее «теории», можно даже утверждать, что отношение к старикам не очень-то доброжелательное – такое впечатление создается. Однако «теория» не выдумана Лангарой, а подсказана самой жизнью и, вероятно, проверена не на одном поколении эвенков».

«Истинную мудрость можно постигнуть лишь путем страданий. Только нужда и страдания могут открыть человеку то, что скрыто от других» – так считалось с древних времен у северян. Что ж, эвенки слишком долго страдали, чтобы законы их жизни были мудрыми. Разве не верно, что сытый человек – ленивый? И, чтобы продлить жизнь, надо действительно не баловать себя и в преклонном возрасте не отказываться от привычной физической, нагрузки, тем более в условиях жизни в тайге, где все трудно дается.

В этом, может быть, мудрость долголетия.

Пишу в своей тетради:

«Невольно думаешь и о другом. Ведь сама-то Лангара совсем не похожа на своих предшественников, бесправных людей, покорных судьбе. Живет в новом мире, пытается его понять, найти место в нем для себя и своего потомства. И не это ли главное, что дала ей Советская власть. В то же время она не представляет жизни вне тайги для эвенков, и потому понятно ее желание сохранить опыт своего народа, облегчающий жизнь человека в лесах. И это, мне кажется, очень хорошо!»

Я кончил писать и задумался. Неожиданно в чаще, рядом с жильем громко просвиристела пичуга. Неужели уже утро? Выхожу из палатки. Тот же мрак, та же тишина. На востоке еще стоит синяя тьма. Дождик давно перестал. В лиловой мгле дремлют перелески, и одинокая зеленовато-бледная звездочка глядит сквозь редкую ткань туч. На соседних неведомых болотах опять встает туман – вестник приближающегося холода.

У огнища, прикрытого пеплом, лежит на оленьей подстилке старик, скрюченный предутренней стужей. Голова и плечи чем-то укрыты, а голые его ноги, костлявые, мозолистые, со сбитыми пятками, лежат прямо на земле, опушенные изморозью. «Не умер ли старик?» Бросаюсь к нему…

Нет, Карарбах спит, дышит ровно.

Разжигаю костер. От тлеющих головешек он быстро разгорается, вокруг теплеет воздух, иней на голых пятках старика исчезает. Шевелятся оттаявшие шишковатые пальцы, медленно, натужно разгибается спина. Карарбах потягивается и, не просыпаясь, поворачивается грудью к огню, сладко вздыхает.

Один сижу у тлеющих угольков костра, Тишина такая, что ручьи глохнут и береговая осока не смеет пошевелиться.

ТРЕВОГИ ЛАНГАРЫ

Сквозь ситцевую стенку полога сочится свежесть хвойного леса и терпкий запах багульника. Чувствуется, как сыро в перелеске после ночного дождя, страшновато высунуться наружу, сразу окатит холодом. Но что поделаешь, надо выбираться.

За чумами еще сумрачно, еще ничто не различимо, кроме вздыбленных гор в синей дали и хрупких огоньков в небе. В этот переломный час между ночью и днем голоса и шумы приглушены, белое и черное еще слито воедино. Всюду покой и сон. Однако обитатели тайги давно уже проснулись, но маются, ждут, когда тронется мрак и уйдут из перелеска подозрительные тени.

Старика уже нет у затухшего костра, куда-то исчез. Пастухи ушли собирать стадо.

Захожу в чум к Аннушке. Ей не стало легче, хотя температура немного спала. Девочка по-прежнему никого не узнает, ничего не ест. Стеклянные глаза ничего не выражают. Вряд ли она выживет. Без всякой надежды даю ей лекарство и выхожу, смотрю на небо. Как назло, у горизонта появились дождевые тучи. Они низко плывут над сонной землею. Уже постукивает гром.

Павел раздувает костер. Пробуждаясь, задымились чумы. Светлой полоской обозначился восток. Нагорье раскрывалось темно-лиловыми болотами, пурпуром холмов и полосами заиндевевших марей.

«Курлы… курлы…» – прощаются с клюквенными марями журавли.

Белые лебеди – властители неба молча плывут в предгрозовой синеве. В тяжелых взмахах их крыльев – царственное величие. Они несут земле рассвет.

Пастухи, узнав, что должен быть самолет с лекарствами для Аннушки, всполошились. Им трудно представить, как он сядет на болото или на топкую марь.

Ко мне подошла Лангара, доверчиво дотронулась до моей руки:

– Лючи, спаси Аннушку! – Ее голос дрогнул, сухие губы сжались.

– Этого я и хочу. Вся надежда на самолет, Лангара. Лишь бы он не опоздал…

Подхожу к костру, у которого возится Павел.

– Наши ребята уже шанежки едят со сметаной. Вечером к девчатам пойдут, а мы… – ворчит мой спутник, наваливая конец бревна на огонь.

– Не горюй, на Ямбуе долго не задержимся.

– Вы думаете? – Он вопросительно смотрит на меня. – Хорошо, если на гольце какие-то злые духи, с ними-то быстро справимся. А вот если там бандиты?..

– Как-нибудь и с ними справимся. Вот увидишь, Павел, скоро у тебя будет свидание со Светланой.

– С такой программой согласен, – с улыбкой говорит он и задает мне деловой вопрос: – Что варить на завтрак? Нынче мы на своих харчах.

– Кашу бы пшенную, а?

– Опять кашу… От такой пищи ноги уже не ходят.