— Ну что ты хотел мне сказать? Это на тебя не похоже — вертеться вокруг да около.

Весьма польщенный этой косвенной похвалой, я осмелел:

— Папа, я должен признаться вот в чем: мы все замешаны в проделке с тайником. Скажу больше, я первый подал мысль устроить такую кладовку.

Я смотрел ему в глаза, и теперь мне уже был не страшен его презрительный взгляд.

— Я так и знал, — снисходительно сказал отец и добавил с простодушной наглостью, свойственной только ему: — Ты хоть предупредил бы меня. Фреди все равно остался бы виноватым больше всех, поскольку он старший, но я не люблю, когда человек увертывается от ответственности.

— Мне казалось, что маме хотелось все свалить на Фреди…

Стоп! На эту педаль не нажимать!

— Какие мерзкие расчеты ты приписываешь матери! Характер у нее нелегкий, согласен, но ведь и вы, дети, в особенности ты, Жан, унаследовали ее нрав. Иной раз вы просто отравляете мне жизнь. Вечно все усложняете. В мое время все было гораздо проще.

— Но ведь вас воспитывала наша бабушка.

Я произнес это слово очень тихо, проникновенным тоном. Отец снова заговорил, но уже ворчливо, что у него обычно предшествовало душевному волнению или следовало за ним:

— Не пытайся настроить меня против твоей матери. Конечно, моя мать была святая женщина. Я это прекрасно знаю. Но все же и ваша мать — не чудовище!

Я молчу, пусть задумается над этим «все же». В камышах нежно попискивает кулик. Легкая рябь пробегает по мутной воде речушки, изредка мелькнет черная спинка проплывающей плотички.

— Папа, отдай нас в коллеж.

Гневного отпора не последовало. Отец только вздохнул.

— А где же, дружок, взять денег? Я ведь не из тщеславия держу вас здесь. Домашний наставник обходится дешевле, чем содержание троих в коллеже. Мы живем на приданое твоей мамы. До войны оно представляло собой большое состояние. А теперь оно дает нам только некоторый достаток. О фермах и говорить не стоит. Арендные договоры заключены еще в 1910 году. «Ивняки», если тебе угодно знать, приносят всего тысячу восемьсот франков.

И вдруг он как будто рассердился на самого себя:

— Нет, я не могу сдавать свои фермы исполу. В здешних краях это не принято. Фермеры, которые живут на нашей земле испокон веков, способны и уйти от меня. Разумеется, такая ферма, как «Ивняки», если ее сдать исполу, может приносить от пятнадцати до двадцати тысяч, смотря какой год выпадет. Но где же мне взять денег на покупку скота и инвентаря? Богатейшие Плювиньеки не дадут мне взаймы ни гроша. Заложить «Хвалебное»? Но на что это будет похоже?

Он мог бы зарабатывать, поступив на службу. И такая мысль приходила ему в голову.

— Если бы не вечные мои болезни, если бы я мог пренебречь своими научными трудами, а главное, если бы суд и администрацию не заполнили ставленники франкмасонов, я бы легко получил должность городского судьи. Но при нынешних обстоятельствах — нет… ни за что!

Он не добавил — но, несомненно, подумал, — что для носителя старинного имени Резо работа по найму не столь уж почетное занятие. Только мелкая сошка обязана работать для того, чтобы существовать. Этот чудовищный предрассудок, унаследованный от благородных предков, все еще жил в семье Резо, хотя многие из них уже вынуждены были продавать свой труд.

Наконец мсье Резо догадался, чего я жду от него, хотя я не смел и заикнуться об этом, опасаясь, что, если я подскажу решение, отец надменно отвергнет его.

— Через три дня, — сказал он, — первое мая. По случаю дня моего ангела я отменю все наказания.

Я ушел очень довольный, однако никто не разуверит меня в том, что к амнистиям прибегают слабые правительства.

16

— А теперь, Кропетт, сходи за старшим братом. По случаю дня моего ангела я его прощаю.

Отец молчал до последней минуты. В руках у него была целая охапка бенгальских роз, которые мы ему преподнесли, подавая их имениннику одну за другой, по обычаю нашего семейства. Именно благодаря своей слабохарактерности отец выбрал наиболее удачный момент для помилования, ибо в такие минуты распри неуместны. Итак, Психимора не решилась ему возразить. Но, бросив взгляд в мою сторону, она дала мне понять, что ее не проведешь. Она медленно вытащила из лифчика, излишнего при такой плоскогрудости, ключ от комнаты Фреди и протянула мне:

— Я предпочитаю, Хватай-Глотай, чтобы именно ты освободил своего верного помощника.

Эта простая фраза указывала на перемену курса. Отныне она ополчилась против меня, я стал главным врагом, против которого хороши любые средства.

И впрямь, наша мегера до сих пор довольствовалась тем, что превращала в преступления малейший мой промах, изобретала тысячу сложнейших правил поведения, денно и нощно следила за их строгим выполнением. Но она пока еще не осмеливалась прибегать ко лжи и клевете, ибо оружие это ненадежно и легко может обратиться против того, кто его применяет. А главное, Психимора не забывала, что ее власть над нами проистекает из ее роли матери семейства, на которую сам господь бог и общество возложили обязанность воспитывать нас согласно высочайшим нравственным Принципам (с большой буквы), а посему она окружена в глазах людей ореолом, как и всякая другая мать. Она избегала прямой мести, соблюдала внешние приличия, выдвигала на первый план принципы христианской религии, законности и общественного порядка; одним словом, ее жестокость опиралась на костыли правосудия. Теперь все пошло по-другому. Время не ждет. Первому сыну шел шестнадцатый год, второму — пятнадцатый, третьему — четырнадцатый. Эти цифры росли с каждым днем, с каждой неделей, с каждым месяцем; они обращались против нее, как угроза; равно как угрозой казался ей наш рост, разворот наших плеч. Мегеру ждало неизбежное поражение — мы становились взрослыми, недаром же Фреди время от времени требовал себе отцовскую бритву. Наши юные мускулы, пушок над губой, ломающиеся голоса казались Психиморе покушением на ее власть, безмолвным оскорблением, требующим кары. Мы все еще были ее детьми, и всегда останемся ее детьми, имеющими только одно право — повиноваться и служить подопытными кроликами для ее прихотей и произвола (измывательства над нами стали своего рода гимнастикой для ее деспотизма). Ни о каких договорах не могло быть и речи. В нашем доме гражданская война отныне не прекращалась.

Последующая неделя после именин отца была одной из самых ужасных. Разъяренная, как паук, у которого взмахом метлы сорвали паутину, Психимора принялась протягивать во все стороны новые тенета. Поднимала крик из-за малейшего пустяка. Даже Кропетта за оторванную пуговицу на три дня заперла в комнате. Ведь этот трус, терроризированный обеими враждующими сторонами, не смел никого предавать. Я нечаянно опрокинул чернильницу на свою тетрадь по географии, и за это меня тоже заперли на три дня в спальне. Психимора требовала, чтобы меня в наказание высекли. Но аббат, при поддержке отца, отказался.

— Не будем нервничать. Наказание должно соответствовать тяжести проступка.

Психимора, уязвленная до глубины души, следовала за мной по пятам. Стоило мне подойти к двери, как она отталкивала меня и вопила:

— Ты что, не хочешь уступить матери дорогу?

И даже умудрялась стукнуться о мой локоть:

— Скотина ты этакая! Ты нарочно меня толкнул. Сейчас же проси прощение!

Я с усмешкой подчинялся:

— Извиняюсь, мама.

Такой неделикатный оборот речи, как вам известно, мало подходит для извинения, но он показывает, насколько обострилась наша ненависть. В сущности, этим выражением я совсем не приносил повинной, скорее наоборот, но ведь так говорит множество людей, не замечая своей невежливости. К тому же Психимора, не слишком разбиравшаяся в тонкостях французского языка, не усматривала здесь никакого подвоха.

Аббат N7, тот самый изверг, который явился к нам в «Хвалебное» с людоедскими намерениями, вдруг взял курс к берегам нейтралитета. Между ним и Психиморой возникло враждебное недоверие. Я продолжал самым благожелательным образом истолковывать все его распоряжения, во всеуслышание расхваливал нашего наставника и всяческими способами старался поссорить его с матерью. Вот один пример. Запас вина, употребляемого при богослужении, кончился. Психимора без всякой задней мысли выразила свое удивление.