Девушка возвращалась в землянку, где жила с Анной Михеевной, укладывала девочку в кроватку, сделанную в разрезанной пополам корзине — футляре от крупнокалиберной бомбы, а потом шла в госпитальную землянку и, разделив ягоды на ровные кучки по количеству раненых, распределяла их по справедливому солдатскому способу: «Кому? Кому?»

19

В день, когда Муся готовилась вместе с другими партизанами из новичков принимать присягу и потому была с утра радостно взволнована, при дележке ягод произошло событие, омрачившее светлое настроение девушки. Мирко Черный, обидчиво сверкнув глазами, оттолкнул руку с причитавшейся ему долей ягод. Брусника красным градом посыпалась на пол. На мгновение наступила тишина, потом двое раненых сорвались с коек, бросились к обидчику:

— Ты что ж делаешь, олух царя небесного?

— Тебе сестрица уважение оказывает, угощает, а ты…

— Не надо мне ее уважения, пусть сама ест! Вы знаете, откуда у нее ягоды? — Черный сел на койке. Обычно бескровное, лицо его сейчас пылало неровным ярким румянцем, ноздри тонкого носа вздрагивали. — Спросите, откуда у нее ягоды? Пусть скажет.

Золото (илл. Р. Гершаника) - pic_26.png

Почувствовав, что взгляды всех присутствующих обращены к ней, девушка вдруг закрыла лицо руками и выбежала из землянки. Она прислонилась щекой к стволу сосны и замерла, мучительно думая: «За что он меня? Как он смеет? А все они? Ведь я так их всех люблю…»

Прохлада осенней ночи понемногу успокоила ее.

Снизу, из-за брезентового полога, глухо доносились возбужденные голоса; постепенно в землянке стало стихать. Потом появился дядя Осип. Он подошел к Мусе, все еще стоявшей у дерева, откашлялся, помолчал.

— Уж вы, сестричка, того, оставьте без внимания… Раненый — он как дите малое, с него полного спросу нет… — Старик опять покашлял. — В палату вас народ просит. Этот черт бешеный прощенья просить будет.

— Ну что вы! Ступайте-ка на кровать — роса, вам вредно, — вяло отозвалась девушка.

— Нет уж, один не пойду. Народ вас просит, сестрица, вся палата… — стоял на своем старик.

Девушка сошла в землянку. Тишина не была тяжелой, как давеча, а какой-то разряженной, благостной, какая бывает в лесу после грозы. Раненые, приподнявшиеся на койках, строго смотрели на Черного. Он лежал вытянувшись. Побледневшее лицо его неясно серело на белой наволочке. Медленно, казалось с трудом, он повернулся к Мусе.

— Простите, сестричка, нервы, — глухо выговорил он чужим, холодным голосом. Потом, словно преодолев в себе что-то, приподнялся на локте и уже теплее пояснил: — Раны проклятые словно песок в буксе, вот и скрипишь. Вы, сестричка, худое что про меня не думайте — я человек женатый. У меня жена Зина — красавица, все время ее в голове держу. А это… так, тормоза отказали, понес под гору.

Раненые молчали, видимо одобряя форму извинения. Только Кунц с удивлением смотрел на Черного, на Мусю, на остальных. Все это, похоже, поражало немца.

Девушка успокоилась и, спохватившись, заторопилась к «сигналу», где партизанам-новичкам предстояло, принимать присягу. И все же радостное чувство, с которым она ждала этого часа, было омрачено происшествием в госпитале.

У «сигнала» горел большой костер. Присягавшие стояли тремя ровными шеренгами. Муся оказалась крайней на левом фланге. Напротив были выстроены все находившиеся в лагере «ветераны». Свет раздуваемого ветром пламени изредка выхватывал из мрака ночи чье-нибудь задумчивое лицо, руку, лежавшую на прикладе автомата, ствол винтовки.

Рудаков подошел к костру, скомандовал «смирно» и, достав из нагрудного кармана листок бумаги, стал читать торжественные слова партизанской присяги, и все партизаны-новички в один голос повторяли за ним фразу за фразой.

— «Я, гражданин великого Советского Союза, верный сын героического советского народа, клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад на нашей земле не будет уничтожен…» — читал Рудаков.

— «… будет уничтожен»! — дружно выкрикнули конец фразы молодые голоса.

«…ожен, ожен, ожен…» — откликнулось эхо из глубины леса.

Налетел ветер. Взвихрившееся пламя осветило торжественные лица, горящие глаза.

Понемногу все, что огорчало и беспокоило девушку, ушло. Суровая сила простых слов клятвы захватила все ее существо. Рудаков читал их по бумажке. Порой он даже наклонялся к костру, чтобы лучше рассмотреть текст, но девушке казалось, что слова эти рождаются сейчас в глубине ее души, и, чувствуя, как волнение распирает ей грудь, она вдохновенно выговаривала за командиром:

— «Я клянусь всеми силами помогать Красной Армии уничтожать бешеных гитлеровских псов. Я клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму…»

Сердце сильно билось, холодок возбуждения бежал по спине. Вся вытянувшись, девушка восторженно чеканила вместе со всеми:

— «Если же по своей слабости, трусости или злой воле я нарушу эту присягу и предам интересы народа, пусть я умру позорной смертью от руки своих товарищей. Кровь за кровь и смерть за смерть!»

Эти последние слова Муся выкрикнула во весь голос. Она так взволновалась, что когда расписывалась под присягой, поставила свою фамилию совсем не там, где было нужно.

Командир поздравил принявших присягу, каждому пожав руку своей маленькой, очень сильной рукой.

Партизаны остались у костра. Муся очень любила эти вечерние часы у огня, когда свободные от дел партизаны пели советские песни, точно возвращавшие их за линию фронта, к родным и милым. Но сегодня она не могла петь.

Она ушла от людей и неторопливо направилась вдоль «улицы» землянок к партизанскому госпиталю. Сзади послышались частые шаги.

— Товарищ Волкова… — робко окликнул ее мальчишеский голос.

Девушка остановилась. Так официально к ней здесь еще никто не обращался. Даже ее начальница, Анна Михеевна, вряд ли помнила ее фамилию.

Из тьмы вынырнул маленький партизан Толя, тот самый худой чернявый подросток, который тогда, в дремучем лесу, вел колонну ремесленников. Уже здесь, в лагере, Муся подружилась с ним и узнала, что это действительно они, эти маленькие, стойкие ребята, переходили тогда реку по тайному броду за несколько недель до них с Матреной Никитичной. Сейчас большинство ребят осели здесь, в отряде Рудакова, и старшие из них вместе с Мусей принимали сегодня присягу.

Толя протягивал девушке что-то небольшое, тяжелое. Муся разглядела офицерский револьвер системы «Вальтер».

— Вам! Вы теперь партизанка. Эх, елки-палки, мировая штука! Сам с фашистского майора снял. Мне за него ребята немецкий автомат, губную гармошка и зажигалку сулили — я не отдал. А для вас не жалко. Носите!

— Спасибо, Елочка!

Растроганная Муся хотела было пожать маленькому партизану руку, но тот уже исчез в темноте так же внезапно, как и появился.

Чувствуя, что сегодня ей не уснуть, не поделившись с кем-нибудь избытком радости, девушка нерешительно свернула к госпитальной землянке — может быть, кто-нибудь из раненых еще не спит.

И действительно, из-за брезентового полога глухо доносились голоса. В палате о чем-то горячо спорили; крепкие словечки, уснащавшие беседу, остановили Мусю на пороге.

— …А я не посмотрю, что тут Рудольф Иваныч, я правду прятать не привык! Я прямо скажу: вредные вы, немцы, — звучал густой, с сипотцой голос дяди Осипа. — Твоя нация, товарищ Рудольф Иваныч, она вроде медведя. Как где пчелы меда в свой улей натаскают, так он тут как тут — бац по улью лапой. Все, подлец, разрушит, растопчет, чтобы мед чужой слопать. Что, скажешь — не так?

— Я ничего не скажу, я не могу представить возражений, — ответил немец, четко и старательно выговаривая русские слова.

— Молчишь? Отучил вас Гитлер правду вслух говорить? Языки себе пообкусали? — послышался раздраженный голос Черного. — Ты сейчас кто, Рудольф? Партизан? Партизан. Фашистов вместе с нами бьешь? Бьешь. У одного пулемета со мной кровь пролил? Пролил. Стало быть, ты здесь равноправное слово имеешь, как мы все. Чего ж молчишь? Говори!