— Господин де Морней, по справедливости он должен отсидеть. Обида была нанесена и дворянину, и его королю.

— Мне отмщение, глаголет Господь.

— Филипп, тебе следовало раньше слушать Господа.

Но так как побитый вновь покаянно повторил свою просьбу, Генрих решил, чтобы Филипп сам поднял с земли своего оскорбителя; тогда король сменит гнев на милость. Морней направился к своему обидчику.

— Сударь, встаньте, король прощает вас.

— Но сами вы, — возразил Сен-Фаль, злорадно глядя на лицо врага с покрасневшим кончиком носа. — Вы сами, сударь, не можете простить меня. Мне остается лишь искупить мое деяние.

Морней сказал:

— Вы недостойны того, чтобы я помог вам подняться. Однако поделом мне. — И он подхватил притворщика под мышки. Тот противился и оседал всей тяжестью. Под конец оба запыхались, в толпе зрителей кто смеялся, а кто, наоборот, цепенел от ужаса.

— Я пойду в тюрьму, тебе назло, — пыхтел Сен-Фаль.

— Я изо дня в день буду молиться за тебя, против твоей воли, — пыхтел Морней.

Тут король велел стражникам поднять стоявшего на коленях. Те выполнили приказ с помощью пинков и толчков, на которые не поскупились и после. Лишь когда Сен-Фаля уводили, он сообразил, что и в Бастилии с ним будут обращаться не как с дворянином.

Филипп Морней попросил короля отпустить его, ибо он намерен воротиться в Сомюр.

— Господин дю Плесси, — спросил Генрих, — ваш трактат о мессе так и останется под замком у вас в библиотеке?

— Сир! Я совершил бы величайший грех, если бы знал истину и не высказал ее.

После этих слов протестанта король повернулся к нему спиной. Все увидели: протестант впал в немилость. И некоторые удалились с облегченным сердцем.

Песня

Счастливый корабль уже не был столь оживлен, когда плыл под ночным ветром к Блуа и Орлеану. Большинство придворных отправились спать. Лишь немногие бодрствовали на палубе подле короля и герцогини де Бофор. Господин де Рони отослал свою жену вниз, непокладистая вдова только помешала бы ему в одном намерении, ради которого он удостаивал высоких особ своего общества. Кроме него, наверху остались маршал де Матиньон, любитель поэтических ночей, а затем всего лишь некий паж по имени Гийом де Сабле. Двадцатилетний Гийом ничем не был примечателен, кроме большого родимого пятна на левой щеке, которое досталось ему от его матушки и допускало различные толкования. В нем видели то розу, то крепость, а то еще женское лоно. Габриель собралась уже удалить Гийома от двора, но Генрих упросил ее пока что просто не смотреть на него.

— Красоты и миловидности в нем нет, — сказал ей по этому поводу Генрих. — Что в нем кроется, я и сам не знаю. Однако я уверен, что он не похож на других молодых людей. Он напоминает мне тех юношей, которым было двадцать лет в одно время со мной. У них об этом по большей части и воспоминания не осталось, но не беда. Наше поколение дает временами такие же ростки.

Оба дворянина и юноша отошли в сторону. Габриель покоится теперь в низком, точно детском, кресле, Генрих полулежит у ее ног. Он то кладет голову ей на колени и смотрит вверх на звезды, то опирается подбородком на ее руку, и тогда сияющие миры показывают ему ее прекрасный лик. Она проводит кончиками пальцев по его лбу, находит, что лоб горяч, и просит его безраздельно отдаться счастью минуты. День был богат радостными событиями, и отзвук их остался в сердцах у обоих. Отзвук выливается в слова, которых оба не знают и не ищут:

О звонкий смех, венки, раздолье волн,
Лишь вести радости летят на этот челн.

Генрих отвечает звезде, что сверкает над ним. Вот какие слова сказал бы он, если бы хотел подбирать слова:

— Из трудов рождаются новые труды, и так тянется до самой смерти, за ее пределы мои надежды не идут. Долгое время — тяжкое бремя. Ничего нет лучше покоя, но длится это лучшее не дольше вздоха. Покой, блаженство светлых снов — то дерево, что осыпает нас снегом лепестков. И речная прогулка с тобой.

— С тобой, — произносит Габриель, которая мыслит и чувствует с ним заодно. — С тобой дойду я до нашей цели. Мой бесценный повелитель, на это я уповаю.

Она целует его, и он ее — долго, крепко, на всю жизнь. Вдвоем плывут они вверх по реке Луаре, а в сердцах звучит:

О звонкий смех, венки, раздолье волн,
Лишь вести радости летят на этот челн.

Опершись подбородком на ее колено, он смотрит ей в лицо, а она ему.

— Твое величие, повелитель, — говорит Габриель, — стало отныне верованием мира, и конца ему быть не может.

Генрих смеется тихо, смеется над ней, — а она над ним. «Мы оба ведь все знаем. Волны нашей реки меняются каждый миг бытия. Да и где она сама? Не влилась еще, пока мы созерцали ее, в забывчивое море?» Он подумал это — и сейчас же то же самое почувствовала она. В обоих прозвучало то, что можно было бы выразить словами: все преходяще, а потому прекрасно. Покой, блаженство светлых снов — то дерево, что осыпает нас снегом лепестков. Ведь бренно наших жалких тел обличье, неужто вечным может быть величье?

Тут они услышали, как поодаль мечтает вслух маршал де Матиньон. Он говорил вдохновенно о замках над рекой, об их безмолвных отражениях в сверкающей воде, и сами эти замки лишь неверные видения, никто нынче ночью не пройдет под их зачарованные своды, и никто не желает владеть ими.

Собеседников не было видно, но тут раздался очень ясный, трезвый голос:

— Как бы не так — никто не желает владеть ими! Сейчас мы подплываем к замку Сюлли, принадлежащему господину де ла Тремойлю. Спросите-ка у него, отдаст ли он его даром, или потребует сто двадцать шесть тысяч ливров за замок и владение Сюлли.

— Речь идет совсем не о том, — перебил настроенный на иной лад Матиньон.

— Очень даже о том, — возразил господин де Рони и снова выговорил длинную цифру, тщательно отделяя каждую ее составную часть. — Не будь сумма так велика, клянусь честью, я приобрел бы Сюлли. Правда, я мог бы получить его дешевле и даже даром, но для этого я должен наперекор собственной чести оказать содействие герцогу Бульонскому, а значит, не быть верным слугой королю. Об этом я и помыслить не могу. Ни ради самого величавого замка, ни ради самого доходного поместья.

Он умолк, предоставив очертаниям замка говорить за себя. Его башни и кровли выплывали одна за другой, подымаясь над чернеющими купами деревьев, и слали сияющий привет. Маршал и министр, которых не было видно, вероятно, отвечали приветом, восторгаясь каждый по-своему. Светлые стены купались в воде; река и ее приток окружали замок, задний фасад был выше, две самые высокие башни, самая обширная из островерхих кровель, находились на островке, и все было осенено отблеском ночного неба, все озарено сверкающей рекой.

— Как красиво! — сказала Габриель.

— Владение, достойное вас, мадам, — сказал Рони, выступая вперед.

— Не меня, — сказала Габриель. — А лучшего слуги. Таково, конечно, и мнение короля.

Генрих повторил, как будто думая о другом:

— Таково и мое мнение. — Он вернулся к действительности и заявил: — Господин де Рони, ваше счастье обеспечено, если в этом ваше счастье. О деньгах на покупку мы поговорим потом.

Рони испугался от радости — он не надеялся так просто приобрести желанное достояние. Он не из тех, кто безусловно верит в успех своего предприятия, хотя бы для него пожертвовал сном и остался бодрствовать подле высоких особ. От испуга он хотел поцеловать руку короля, но Генрих куда-то вдруг исчез. Рони пришлось обратить свою благодарность и свое малочувствительное сердце, которое на сей раз было тронуто, к бесценной повелительнице.

Генрих скрылся в тени одного из шатров, стоял у самого борта корабля и смотрел на реку. Позади него замок Сюлли постепенно скрывался за стеной деревьев, блеснул в последний раз и исчез. Генрих о нем не думал, он размышлял о другом: «Власть, владение — прочно ли оно? Замок со всеми угодьями может сгореть, королевство можно утратить. Смерть всегда настороже и в положенный срок отнимет у нас то и другое. Это была счастливая поездка, я подчинил своей власти последние мои провинции и вынудил врага подписать мир. И более высокой цели, стоившей больших трудов, — свободы совести достиг я, а ведь к ней я превыше всего стремился с давних пор. Я владею этим королевством, как ни один король до меня, владею его плотью и духом. Но чем я владею на самом деле?»