– Какая умница, уже читает! Сколько ей? – Тётя ещё и восхитилась. Папа признался, что почти пять, и мы из холодного помещения с гардегробом пошли в холодное помещение с красными стульями, которые почему-то не превращались в стулья, пока не сядешь на них, а если встанешь – грохотали.
– Нам в амфитеатр, – сказал папа очень понятно, и я, поиграв с каждым грохочущим стулом (при папе такое можно, при маме было бы нельзя), добралась до двух наших.
Мы сели, папа тут же встал – стул грохнул с особенным озорством – и сказал: «А программка-то! Посиди, сейчас вернусь», – и убежал. Я покачала стуловы сиденья справа и слева от меня, потом на левое села строгая тётя в очках, сквозь очки недовольно на меня взглянув, и я перестала. Вернулся папа с маленькой длинной книжечкой, сел справа и довольно громко сказал, отнюдь не стесняясь тёти в очках:
– Вот, читай. Там про нашу маму написано.
Тётя в очках явно заинтересовалась, но решила это скрыть и уткнулась в собственную, такую же точно книжечку.
Я открыла нашу и начала искать в ней слово «мама». Не нашла. Нашла – «петушок». И «золотой». И сложное: «режиссёр», «исполняют».
– А где про маму? – спросила я папу шёпотом (мало ли, может, это всё-таки секрет от тёти в очках).
– Вот же! – Папа ткнул моим пальцем в строчку «Лиса». Ага, «Лиса» – это почти «Люся». Как мама.
Под «Лисой» я прочитала по слогам: «Ал-ла Та-и-рова».
– А где про маму? – повторила я свой вопрос.
Папа воровато оглянулся на женщину в очках, которая усмехалась, не отрываясь от своей книжечки – не верила, – и с досадой произнёс:
– Я ж говорю, вот! Читай! Лиса – Алла Таирова!
– А про маму где? – в третий раз закинула я невод отчаяния.
– Ой, точно ж! – Папа вдруг хлопнул себя по лбу на радость «очкам». – Алла Таирова – это мама в театре. Когда работает, Алла Таирова, когда дома, – он понизил голос, – Людмила Потапова. Понятно тебе? Творческий псевдоним.
– Понятно, – кивнула я. Кто ж не знает про «псевдоним», да ещё «творческий», в свои почти пять.
– Вот! – обрадовался папа. – Сейчас мама вон там, – он кивнул в сторону огромных красных штор, – будет играть.
– С кем? – искренне заинтересовалась я.
– С остальными актёрами, с труппой. Лису будет играть. Мама у нас актриса. – Снова назидательный взгляд тёте в очках.
– А! – Я махнула рукой, изображая мамин же жест. – Как Танька Веденеева!
Спектакль я почти не помню. Помню только, что мама была очень накрашенная и с чужими рыжими волосами, хотя дома ходит со своими, серыми. И пела ещё тонко-тонко: «Масляна голо-о-вушка, шёлкова боро-о-душка». Я тогда уяснила: если мама накрашенная, она Алла Таирова. Если не очень, то Людмила Потапова. Такая игра. И профессию её, конечно, запомнила. Теперь в троллейбусе, в парке или в очереди, если меня спрашивали, где работает мама, я больше не отвечала хмуро «наработе», а охотно делилась: «Она играет с трупами в лису». И имела декадентский успех.
Всё это длинное вступление было нужно лишь для того, чтобы рассказать о белом чемодане.
Прошло какое-то время после спектакля про лису, мне стало не почти пять лет, а просто пять. «Фильку» я теперь часто смотрела у бабушки, а не дома, там же и ночевала. Бабушкин телевизор показывал немножко хуже нашего, рябил, и по нему иногда приходилось стучать или хватать его за рожки-антенны, произнося волшебное заклинание «холера!». Остальное меня устраивало. Папа, как мне объяснили, «мотался по командировкам», потому что у них «открыли филиал».
Однажды мама снова забрала меня вечером от бабушки. Причём в виде Аллы Таировой, а не Людмилы Потаповой: накрашенная, в очень красном платье с бантом, туфлях с заклёпками, только что волосы свои, не рыжие. И домой мы поехали не на троллейбусе, а на длинной серой машине с непонятной надписью «письменными» буквами, которые я ещё не знала.
Добрались быстро. Я проверила, скоро ли «Филька» (бабушка давно научила меня определять время по своим часам с кукушкой), и села ждать. Тут мама позвала меня с кухни:
– Дочь, поди сюда. Серьёзный разговор.
Я нехотя пришла: не хватало пропустить «Фильку» за серьёзным-то разговором. Мама сидела у окна, всё ещё в том же платье, только без туфель, в подследниках. Она красила губы.
– Сейчас ко мне придёт подруга. – Мама сжала губы и почмокала ими, чтоб помада, цвет в цвет с платьем и мамиными длинными ногтями на руках, распределилась как следует. – Нам надо будет пообщаться. А ты сиди тихонько тут, поняла? Чтоб ни звука. Ни. Звука.
Предчувствия не обманули: никакого «Фильки»! Раз без звука-то. И на кухне вообще нет телевизора… Ой беда-беда, огорчение, как говорит домовёнок Кузька из нового, «хорошего» кукольного мультфильма.
В тот момент, прерывая мои пессимистичные мысли, в дверь позвонили. Мама встала, очень медленно, подняв голову, прошла в коридор. Там рассмотрела себя в зеркало, опять почмокала губами, поводила бровями, потрогала реснички и снова надела туфли. С заклёпками, уличные. Отвела плечи назад и открыла дверь.
Вот тогда я увидела его. Белый чемодан. И почувствовала радость, во много раз превосходящую жалкое ёканье от фразы «А сейчас давайте посмотрим мультфильм».
Он был прекрасен, блестящ, совершенен – и он был не мой.
Мамину подругу, которая вошла с ним в квартиру, я не разглядела: видела только её руки с короткими ногтями, сжимающие ручку чудо-чемодана, и ноги в туфлях без каблуков и заклёпок.
– Проходите, – сказала мама сладким, как у лисы из спектакля, голосом – голосом Аллы Таировой. – Извините, тапочек не держим, я привыкла дома ходить на каблуках… Это профессиональное.
Где-то на задворках сознания я удивилась (тапочек дома было полкладовки), но не сильно. Тем более что сладкий голос Аллы Таировой произнёс ещё одну странную, непривычную – и самую желанную из всех тогда возможных фразу:
– Доченька, милая, возьми у тёти чемодан и поиграй пока.
Может, мама и не имела в виду «поиграй пока с тётиным чемоданом», но я интерпретировала её слова в свою пользу. Схватила лучшую в мире игрушку и потащила её на кухню. Чемодан был совсем лёгким, но будь он даже полон кирпичей, меня бы тогда ничто не остановило. Я села на колени под кухонным столом, чемодан аккуратно поставила рядом, «лицом» к себе, и мы стали играть.
Я играла так: белый чемодан с завитушками – мой, а меня зовут Катя Румянцева (эти имя и фамилия казались мне столь же расчудесными, как чемодановы замочки, и звучали похоже – щёлкали и немножко позвякивали). Чемодан тоже зовут Катя Румянцева, потому что он девочка и потому что имени прекраснее всё равно нет. Мы с ним едем по широкой Лимпопо, где гуляет Гиппопо, спасать страусят и бегемотиков с животиками, которых жалко, жалко, жалко. Тогда мы с бабушкой по сто раз в день читали «Айболита», всегда с начала до конца, и я боялась каждый раз, что доктор не доедет, не поставит бедным зверятам градусники и тогда всё.
Чемодан Катя Румянцева внимательно слушала про корь, и дифтерит у них, и оспу, и бронхит у них, лицо её (глаза-замочки, нос и рот – ручка) выражало крайнюю озабоченность. Я дошла до кульминации – «Приехал, приехал, ура, ура!», но тут в дверном проёме появилась мама, и она была нами недовольна.
– Я же сказала – ни звука! – произнесла она совсем не сладким голосом, а очень даже горьким, как настоящее лекарство, а не гоголь-моголь, которым «пончевал» доктор Айболит своих африканских пациентов.
Мама наклонилась к чемодану Кате Румянцевой, схватила за деревянную ручку и рванула на себя. Один из углов больно стукнулся об стол.
– Мамочка, я же шёпотом, – попробовала я поумолять, не слишком уверенная, что правда читала стихи тихо, могла и заиграться с такой-то прекрасной игрушкой.
– Тётя уходит, – отрезала мама. И унесла чемодан в комнату.
Я успела вскочить и погладить Катю Румянцеву по шершавой тряпичной спинке.
Вскоре тётя (с моим чемоданом) и правда ушла – я слышала, как хлопнула дверь. Провожать их я не вышла: мне надо было дочитать стих про Айболита до конца, чтобы каждый зверёнок получил свою порцию гоголь-моголевой панацеи и пошли они смеяться, и плясать, и баловаться, Лимпопо.