Дети актёров, обычно сами актёры, хвастаются, что выросли за кулисами. Из меня (маленький спойлер) артистки не вышло, и в театре я бывала, наверное, даже реже, чем среднестатистический советский ребёнок. А выросла между Пузом и Первым.
Пузо – так называли улицу Пузакова, где до моих пяти с половиной лет мы жили с мамой и папой, а потом только с мамой. Первый – Первый Парковый переулок, бабушкина территория. «Вы сегодня на Пузе?» – такое я в детстве слышала чуть не каждый день. Этот вопрос бабушка адресовала папе, когда он приезжал за мной на Первый после работы и, поужинав, вставал из-за стола. «Ага, на Пузе», – отвечал папа, бабушка кивала и начинала собирать нам с собой еду (возможно, в судочках). Я представляла, как мы с папой катимся до самого дома на пузе, и веселилась. Папа тоже улыбался, а бабушка как бы между делом уточняла:
– А если пузо заболит, на каком троллейбусе поедете?
– На четвёртом! – рапортовала я. – А потом на первом! Или пешком.
И заодно сообщала оба наших точных адреса, фамилии-имена-отчества родителей и бабушки плюс папин рабочий телефон. Я была полностью готова к встрече с дядей милиционером и другими неравнодушными гражданами.
Бабушку звали Тамара Петровна. Она была, как нетрудно догадаться, папиной мамой и жила, как тоже нетрудно догадаться, прямо у парка, в частном (сейчас принято говорить «в собственном») доме. Этот дом построил когда-то бабушкин папа. Его фотография теперь стояла на почётном месте – на серванте, рядом с синей хрустальной вазой. У бабушкиного папы были усики, но он всё равно казался мне слишком юным, чтобы быть бабушкиным папой.
– Я похожа на отца, – сказала как-то бабушка. – И ты похожа на своего.
– Да ну, – возразила я. – Во-первых, ты старая, а во-вторых, он молодой, а во-первых, у моего папы усы и у твоего папы усы…
Мне тогда очень нравилось выражение «во-первых» – «во-вторых», а как дальше, я не знала, буксовала. Бабушка выслушала мои эйджистски-лукистские аргументы, не обиделась и подсказала новое слово «в-третьих».
Она вообще, кажется, не обижалась никогда. И мне не советовала:
– Если человек тебя обидеть не хотел, а ты обиделась, вам обоим будет плохо. А если хотел и ты обиделась, то ему будет хорошо, а тебе плохо.
– Несправедливо, – соглашалась я ещё одним недавно выученным красивейшим словом и решала не обижаться на соседа Димку Филимонова, который отнял у меня куклу Золушку, задрал ей юбку и начал смеяться над её шикарными шёлковыми панталонами.
– Трусы-ы-ы, – покатывался Димка. – Трусы-ы-ы!!! Ой не могу-у-у!!!
– Что там у вас? – спросила почуявшая недоброе бабушка, выглянув из окна.
– Да Дима первый раз трусы увидел, – ответила я так спокойно, что мой потенциальный обидчик задёргал губами, пробормотал нечто невнятное и бросил куклу Золушку прямо мне в руки.
Кстати, о Золушке. По-честному, бабушке принадлежал не весь дом, а только половина. Вторую половину (как я поняла сильно позже, гораздо большую) занимала её младшая сестра Манечка с семьёй, включая Димку Филимонова. А ещё существовала самая младшая сестра Данечка, она жила в другом городе. У бабушки с Манечкой и Данечкой был один папа и разные мамы. Прочитав «Золушку» и сопоставив факты, я побежала к бабушке с сенсацией:
– А у тебя что, получается, есть злая мачеха и две злые сестры?!
– Мачеха была, она уже умерла, – сказала бабушка. – А сестёр ты знаешь, Манечка и Данечка. Какие же они злые?
О характере мачехи она деликатно промолчала. Я тогда не стала вдаваться в подробности и переключилась на другую тему: зачем Золушка на балу угощала сестёр лимонами, если они и так были вечно недовольные. Но за ужином вернулась к сказочным вопросам:
– А ты так хорошо перебираешь гречку, потому что тебя мачеха заставляла?
– Нет, сама научилась, – улыбнулась бабушка. – Хорошо же что-то уметь. Подлить тебе молока?
– Не надо. А розы твои, – не сдавалась я, – мачеха заставила сажать?
– Тоже сама, – призналась бабушка. – Люблю красивые цветы.
Я сердито съела три ложки гречки с молоком и сахаром – не складывалась как-то сказка – и сделала новый заход:
– А платья Манечке и Данечке ты шила?
– Бывало, что шила. – Я встрепенулась, но, как выяснилось, рано. – Когда они маленькие были, купить негде было. Война. Вот и шила. И себе шила, и маме – ну, мачехе. Крестной феи у меня, признаюсь, не было…
– Ну ладно, – сдалась я. – Феи ладно. А принц-то был?
Тогда бабушка пошла в комнату, принесла оттуда тяжёлую, пахнущую почему-то овсяным печеньем плюшевую книжку. Полистала её, бережно поставила на стол, раскрытой в середине, и сказала:
– Вот мой принц. Ванечка Орлов.
Оказалось, это не книжка, а фотоальбом со старыми фотографиями. Принц Ванечка на маленьком сером квадратике был в пилотке и военной форме. Молодой и очень красивый, я даже тогда это поняла. Как киноактёр.
– Ой, – прошептала я и отодвинула тарелку с гречкой, чтобы не залить принца молоком. – Какой… А где он?
– Погиб. – Бабушка прижала фотографию пальцем. – Он был лётчиком, карточку эту прислал мне с войны. Там на обратной стороне… А вообще-то сама прочитаешь потом, когда научишься читать любой почерк. Ванечка писал, как курица лапой, даром что Орлов.
Я увидела рядом с Ванечкой другую фотографию – глазастой девушки с двумя косами и в белом платье. И хотя бабушка всю мою жизнь носила аккуратную короткую стрижку с завитками, я сразу узнала её на снимке. Она тоже была похожа на киноактрису. Как и, вероятно, всё их поколение.
– Это я перед поступлением в институт. – Бабушка проследила за моим взглядом. – Платье, кстати, сама шила. А фотографию Ванечке на фронт посылала. Потом она мне и вернулась.
Я больше не задала в тот вечер ни одного вопроса. Поняла, что не надо.
А впоследствии мы ещё много раз просматривали с бабушкой тот плюшевый альбом вдоль и поперёк. Я выучила всех её родственников, даже дальних, и друзей по именам. Знала, кто погиб или умер, а кто живой и даже не сильно изменился. Прочитала все фиолетовые надписи на обратной стороне карточек («Дорогой Тамари от Ивана. Лучше вспомни и погляди, чем погляди и вспомни. Июнь 41 г.»). Выяснила, что бабушка так и не поступила в институт, потому что началась война, и потом плакала от счастья, когда в институт поступил Санечка – мой папа. Узнала, что папа в юности был блондин, как и я. И что бабушкина мачеха по имени, опа, Ефросинья Тихоновна, папу застала и баловала больше других внуков. Тогда я уже была в курсе, что в основном у Ефросиньи Первой характер был не сахар, и никак не могла с этим смириться. Тыкала в мачехино фото:
– Она же тебя не любила! И ругала! И пирога всегда отрезала самый маленький кусочек, мне Манечка рассказывала…
– Ты поменьше осуждай незнакомых людей, – посоветовала бабушка. – И знакомых тоже.
– Ну есть же плохие люди, – спорила я.
– Не осуждать не значит всех считать хорошими, – объяснила бабушка. – Это значит щадить любого человека. Лучше пощадить злого, чем ранить доброго, поняла? Скажешь тоже, пирог. Конечно, маленьким кусок побольше, большим поменьше, как иначе-то.
Я молчала и сопела – не соглашалась. Но постепенно и правда училась у бабушки не осуждать, не обижаться, щадить. А ещё – поливать, не заливая, розы и сеять морковку, заправлять постель так, чтобы было ровно и без морщинок, определять, сварилась ли картошка и не слишком ли горячая вода в тазу. Читать, писать, считать, разбираться в монетах и купюрах, кататься на велосипеде и коньках меня тоже научила бабушка. А я её – выдувать пузыри из жвачки «Дональд» (неслыханная роскошь – привёз из командировки Данечкин муж).
После громкого во всех смыслах развода родителей было бы логично – по логике советских семейных традиций, – если бы папиной мамы в моей жизни стало меньше. Но её стало только больше. Она, кажется, проводила со мной всё своё время. И на Первом, и на Пузе: приезжала, готовила, убирала, уезжала, иногда ночевала в моей комнате на раскладушке. Делала фирменные бутерброды, очень вообще-то простые – ломтик батона, холодное масло, сахар, нарезать длинными полосками, «брусочками». Подарила свой проигрыватель «Юность», когда я полюбила слушать пластинки. Шила мне новогодние наряды и ходила на «ёлки». И настаивала: «Мои полдома должны отойти Франечке, пообещай мне, Сань!» Франечка – это у неё была я.