Здесь, вслед за мифом о назначении Кутузова главнокомандующим якобы в критический, наиболее опасный для России момент войны, самое время развеять и миф, изначально рожденный поэтическим гением А.С. Пушкина, но подхваченный и утрированный советскими историками, — миф о том, что «один Кутузов мог решиться отдать Москву неприятелю». От сталинских времен и доселе совет в Филях изображается в нашей литературе, как правило (не без исключений, конечно), с заветным желанием преувеличить роль Кутузова: дескать, выслушав разнобой в речах своих генералов (Барклай де Толли при этом зачастую даже не упоминается), Кутузов произнес «свою знаменитую», «полную глубокого смысла и в то же время трагизма речь» о том, что ради спасения России надо пожертвовать Москвой (12. С. 319)[733]. «Решение Кутузова оставить Москву без сражения — свидетельство большого мужества и силы воли полководца. На такой шаг мог решиться только человек, обладавший качествами крупного государственного деятеля, твердо веривший в правильность своего стратегического замысла», — так писал о Кутузове П.А. Жилин (16. С. 185), не допуская, что таким человеком был и Барклай. «На такое тяжелое решение мог пойти только Кутузов», — вторят Жилину уже в наши дни Ю.Н. Гуляев и В.Т. Соглаев (12. С. 319).
А ведь документы свидетельствуют, что Барклай де Толли и до совета в Филях изложил Кутузову «причины, по коим полагал он отступление необходимым» (15. С. 202), и на самом совете ответственно аргументировал их, после чего фельдмаршалу оставалось только присоединиться к аргументам Барклая, и вся «знаменитая», «полная смысла, трагизма…» и т. д. речь Кутузова была лишь повторением того, что высказал и в чем убеждал генералов (часть из них и убедил) Барклай.
Между тем генералы, настроенные сражаться за Москву, пришли в ужас от принятого решения («От сего у нас волосы стали дыбом», — вспоминал Коновницын: 37. Вып. 1. С. 128) и расходились после совета с тяжелым чувством, как с похорон. Переживали, конечно, все участники совета, но, пожалуй, больше всех — сам Кутузов. Он не хуже любого из своих генералов понимал, что значит Москва для России. Давно ли он прямо говорил (и писал) Ростопчину и самому Царю, что считает своим долгом «спасение Москвы», что «с потерею Москвы соединена потеря России»! Теперь же, оставленный без подкреплений, он, как и Барклай де Толли, видел, что спасти Россию можно, только пожертвовав Москвой, и глубоко переживал тяжесть такой жертвы: «несколько раз за эту ночь слышали, что он плачет» (24. Т. 2. С. 293; 32. Т. 7. С. 587).
14 сентября русская армия оставила Москву. То был самый горестный для россиян день 1812 г. Ведь они считали тогда своей «подлинной столицей» именно Москву[734]. Сам Царь в июле 1812 г. провозгласил, что «она всегда была главою прочих городов российских»[735]. Более того, по отзывам современников, «в глазах каждого русского Москва была священным городом, который он любовно называл матушкой[736]. Поэтому русская армия восприняла решение оставить Москву болезненно. «Какой ужас!.. Какой позор!.. Какой стыд для русских!» — сокрушался генерал Д.С. Дохтуров[737]. «Вечным стыдом» назвал сдачу Москвы поэт-ополченец П.А. Вяземский[738]. По свидетельству капитана П.С. Пущина (будущего генерала, декабриста), весть об оставлении Москвы вызвала в армии «всеобщее негодование и ропот»[739]. Начальник канцелярии Кутузова С.И. Маевский вспоминал: «Многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного уступления Москвы. Мой генерал Бороздин (командующий 8-м корпусом. — H. T.) решительно почел приказ сей изменническим»[740].
Солдаты плакали (29. С. 170)[741], ворчали: «Лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!» — и досадовали на Кутузова: «Куда он нас завел?»[742]. «Войска в упадке духа», — меланхолически констатировал в те дни доблестный Н.Н. Раевский[743].
В столь драматичный момент «грозы двенадцатого года» Кутузов выглядел деморализованным и, главное, вел себя, как выглядел. Кн. А.Б. Голицын, служивший у него тогда ординарцем и бывший при нем безотлучно, рассказывал, как фельдмаршал попросил утром 14 сентября проводить его из Москвы «так, чтоб, сколько можно, ни с кем не встретились», и уезжал одиноко, без свиты, не вмешиваясь в руководство армией (10. С. 70; 37. Вып. 1. С. 29). Такая инертность фельдмаршала объяснялась не только потрясением, которое он пережил, будучи вынужденным оставить Москву, но и тревогой перед тем, как отреагирует на это Царь. Наконец и ропот войск (они «в первый раз, видя его, не кричали «Ура!»: 37. Вып. 2. С. 192) — ропот, тоже для него небывалый, должно быть, удручал светлейшего. Даже спустя два дня, утром 16 сентября, капитан Д.Н. Болговский, посланный к Кутузову от Милорадовича, застал фельдмаршала «у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге» в придорожной избе: «Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удрученным» (37. Вып. 1. С. 29).
Зато Барклай де Толли, не обремененный тревогами главнокомандующего и царедворца и привыкший к ропоту войск, сохранял в день оставления Москвы обычное для него присутствие духа. Именно он распоряжался эвакуацией: разослал во все части города своих адъютантов для наблюдения за порядком и сам «пробыл 18 часов, не сходя с лошади», чтобы лично инспектировать вывод войск из города и пресечь возможные беспорядки[744]. «Через Москву шли мы, — вспоминал С.И. Маевский, — под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо…»[745].
Очень помог Барклаю М.А. Милорадович, который послал к начальнику французского авангарда И. Мюрату парламентера, штаб-ротмистра Ф.В. Акинфова (будущего декабриста), с предложением дать русским войскам, «не наступая сильно», выйти из города: «иначе генерал Милорадович перед Москвой и в Москве будет драться до последнего человека и, вместо Москвы, оставит развалины». Мюрат согласился «с тем только, чтобы Москва занята была французами в тот же день» (37. Вып. 1. С. 206, 208; см. также 18. С. 108). Французы действительно не вступали в бой с русскими, но теснили их так, что Мюрат оказался даже в цепи русского арьергарда и мирно поговорил с казаками[746].
Вместе с армией уходили и жители города. Ф.В. Ростопчин еще 11 сентября сообщал в Петербург: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы» (14. С. 102). Простой люд попытался было встать на защиту своей «матушки белокаменной». 12 сентября, по рассказу очевидца, «народ в числе нескольких десятков тысяч… на пространстве 4 или 5 верст квадратных, с восхождения солнца до захождения не расходился в ожидании графа Ростопчина, так как он сам обещал предводительствовать ими. Но полководец не явился, и все с горестным унынием разошлись по домам»[747]. Эвакуация войск вызвала в народе ропот: «Как можно было допустить до этого!.. Не хватило войска — позови народ! Все бы пошли»[748]. Как и солдаты, жители уходили из Москвы со слезами: «просто стон стоял в народе»[749]. Несметные толпы беженцев запрудили «всю дорогу от Москвы до Владимира»[750]. Уходили почти все: из 275 547 жителей осталось в городе чуть больше 6 тыс.[751].