Не успели русские со слезами горечи выйти из Москвы через Рязанскую заставу в сторону Боровского перевоза, как со стороны Арбата в нее вступили французы, тоже со слезами, но от радости[752]. Вся армия завоевателей, «хлопая в ладоши, повторяла с восторгом: «Москва! Москва!», как моряки кричат «Земля! Земля!» в конце долгого и трудного плавания» (44. Т. 2. С. 30–31). Общее настроение французов было такое, что война фактически уже кончилась и что подписание перемирия, а затем и мира — вопрос дней (32. Т. 7. С. 599).

Сам Наполеон, въехав со свитой к 14 часам 14 сентября на Поклонную гору и увидев всю распахнувшуюся перед ним Москву, не мог сдержать торжествующего возгласа: «Вот, наконец, этот знаменитый город!», а его маршалы, «опьяненные энтузиазмом славы», бросились к нему с поздравлениями (44. Т. 2. С. 32–33). Но уже в следующий час выпало Наполеону первое разочарование: как ни ждал он депутацию «бояр» с ключами от города, ни депутатов, ни ключей не оказалось. Адъютанты принесли ему весть, казавшуюся невероятной, дикой: Москва пуста! Наполеон подумал даже (и сказал об этом свите), что, «может быть, московские жители не знают, как надо сдаваться?» (Там же. С. 35).

Столиц, в которые входили победителями войска Наполеона, было полтора десятка: Берлин и Вена, Рим и Варшава, Венеция и Неаполь, Милан и Флоренция, Мадрид и Лиссабон, Амстердам и Триест, Каир и Яффа. Везде были депутации, ключи и церемонии сдачи городов, любопытствующее многолюдье. Теперь впервые Наполеон вступал в столицу покинутую жителями. Он проехал от Дорогомиловской заставы через весь Арбат до Кремля, «не увидя ни единого почти жителя»[753] (те, кто остался, попрятались). «И некому было слушать нашу музыку, игравшую «Победа за нами!» — сокрушался бравый сержант А.-Ж. Бургонь[754].

Правда, как только французы разместились в Москве, их настроение опять поднялось. Они обнаружили огромные запасы товаров и продовольствия: «сахарные заводы, особые склады съестных припасов… калужскую муку, водку и вино со всей страны, суконные, полотняные и меховые магазины» и пр.[755]. То, что сулил им Наполеон перед Бородинской битвой («изобилие, хорошие зимние квартиры»), стало явью. Казалось, Наполеон «совершил кампанию с успехом, какого только мог желать»[756]. Он знал, что падение Москвы эхом отзовется во всем мире как еще одна, может быть, самая главная его победа.

Но, едва успев разместиться и возрадоваться богатствам Москвы, французы подверглись в буквальном смысле испытанию огнем — в тот же день, 14 сентября, начался грандиозный московский пожар, который бушевал непрерывно целую неделю, до 20-го.

Пожар Москвы 1812 г. до сих пор вызывает споры[757], хотя в них давно уже пришло время поставить точку. П.А. Жилин сводил их к «двум основным тенденциям: русские историки и писатели доказывали, что Москву сожгли Наполеон, солдаты французской армии; французы обвиняли в этом русских…» (16. С. 189). Такое представление о спорах вокруг пожара Москвы донельзя упрощает и, главное, искажает их смысл. Правда, Александр I, Ф.В. Ростопчин, Святейший Синод, некоторые придворные историки, вроде А.И. Михайловского-Данилевского, и публицисты, вроде протоиерея И.С. Машкова, действительно обвиняли в поджоге Москвы Наполеона, французов. Такова была в царской России официальная версия[758]. Из советских историков ее поддержали все те же Н.Ф. Гарнич, Л.Г. Бескровный, П.А. Жилин и ряд других. В наши дни за ними следуют уже немногие[759], удивляясь, кстати, тому, что Александр I «даже не потребовал с Франции денег за пожар Москвы», хотя ему «ничего не стоило <…> приказать в отместку за Москву сжечь дотла» Париж[760].

Это все было и есть. Но ведь такие авторитетнейшие русские историки и писатели, как А.С. Пушкин и Н.М. Карамзин, М.Ю. Лермонтов и А.И. Герцен, В.Г. Белинский и Н.Г. Чернышевский, М.И. Богданович и А.Н. Попов (в советской историографии — академики М.Н. Покровский, Е.В. Тарле, М.Н. Тихомиров, Н.М. Дружинин, В.И. Причета, М.В. Нечкина), такие герои 1812 г., как А.П. Ермолов и Денис Давыдов, И.Т. Радожицкий и кн. Д.М. Волконский, П.Х. Граббе и Федор Глинка, наконец сам Кутузов, вопреки официальной версии со всей определенностью утверждали, что сожгли Москву россияне.

Прежде чем «дать слово» документам, отметим словами Е.В. Тарле (хотя и сказанными по другому поводу) «внутреннюю невероятность, кричащую несообразность» (32. T. 11. С. 549) версии о поджоге Москвы Наполеоном. «Что же, они были враги себе?» — резонно спрашивает В.М. Холодковский, лучше, чем кто-либо, доказавший, что пожар Москвы был невыгоден французам ни с экономической, ни с политической, ни с военной, ни даже с «мародерско-грабительской» точки зрения: «вместо всех богатств им досталась лишь часть, остальное было уничтожено огнем»[761].

Теперь обратимся к документам. Под утро 14 сентября Ростопчин приказал полицейскому приставу П. Вороненко «стараться истреблять все огнем», что Вороненко и делал весь день «в разных местах по мере возможности… до 10 часов вечера». Донесение об этом самого Вороненко в Московскую управу благочиния[762] было учтено еще в 1876 г. А.Н. Поповым, а позднее — Е.В. Тарле (32. Т. 7. С. 604) и В.М. Холодковским[763]. Поэтому для тех, кто считает, что сожгли Москву русские, «главным виновником» ее поджога является Ростопчин (3. Т. 2. С. 317; 12. С. 319; 18. С. 114)[764]. Но ведь с прибытием в Москву Кутузова он стал здесь еще «главнее», чем Ростопчин. С.Н. Глинка резонно заметил, что «когда нога Кутузова ступила на землю московскую, тогда не воля Ростопчина, а воля Кутузова была в Москве»[765]. Какова же роль Кутузова в московском пожаре? Документы позволяют ответить на этот вопрос однозначно.

В то же утро, 14 сентября, оставляя город, фельдмаршал приказал сжечь склады и магазины с продовольствием, фуражом, частью боеприпасов. Этот факт, удостоверенный окружением Кутузова, признан и в дореволюционной, и в советской историографии (2. С. 422–423)[766].

Вместе с тем Кутузов и Ростопчин, независимо друг от друга, распорядились эвакуировать из города противопожарный инвентарь. Ростопчин сам признавался, что он «приказал выехать 2100 пожарникам с 96 пожарными насосами»[767]. Что касается Кутузова, то его («мимо графа Ростопчина») собственноручное предписание московскому обер-полицмейстеру П.А. Ивашкину вывезти из Москвы «весь огнегасительный снаряд» видел Сергей Глинка[768]. Такая мера, по вескому заключению В.М. Холодковского, «говорит сама за себя: лишить город средств защиты от огня — значило готовить его к сожжению»[769].

Действительно, Ростопчин и Кутузов придавали такое значение вывозу «огнегасительного снаряда», что заняли под него и время, и транспорт, бросив при этом громадные арсеналы оружия: 156 орудий, 74 974 ружья, 39 846 сабель, 27 119 артиллерийских снарядов, 108 712 единиц чугунной дроби и многое другое (20. Ч. 2. С. 715–516), а также 608 старинных русских знамен и больше 1000 штандартов, булав и других военных доспехов. «Удивлялись тогда, — писал об этом в 1867 г. И.П. Липранди, — удивляются и теперь и будут всегда удивляться, что эти памятники отечественной славы были оставлены неприятелю»[770]. Оставить оружие и знамена врагу издревле у всех народов считалось позором. Такого же их количества, как в Москве 14 сентября 1812 г., без боя россияне никогда — ни раньше, ни позже — никому не оставляли. По официальным данным, только оружия и боеприпасов осталось в Москве на 2 172 412 руб. (20. Ч. 2. С. 716), а кроме того, утрачены были 3,3 млн аршин холста, 170 тыс. пар сапог, 50 тыс. комплектов обмундирования, снаряжения, амуниции. Общие потери своего военного ведомства в Москве 1812 г. царизм оценил в 4 млн 648 тыс. рублей[771]. Трудно было все это вывезти, легче — уничтожить; проще же всего и полезнее было бы раздать москвичам, вооружить народ, но пойти на это царские чиновники и военачальники не рискнули.