— Что прекраснее этого? — как эхо, повторил другой гость и вынул карточку из альбома.
Он обернул карточку другой стороной, всмотрелся в нее и вдруг вскрикнул:
— Что за черт?
— Не смейте касаться того, что для меня «святая святых», — испуганно закричал я. — Зачем вы вынимаете карточку?
— Странно… — не обращая на меня внимания, прошептал гость. — Очень странно.
— Что такое?!!
— Вот что здесь написано: «Пелагея Косых, по прозвищу Татарка. Родилась в 1880 году. В 1898 году за воровство присуждена к месяцу тюрьмы. В 1899 году занялась хипесничеством. Рост средний, глаза синие, за правым ухом — родинка».
— Что такое — хипесничество? — спросила какая-то гостья.
— Хипесничество? — промямлил я. — Это такое… вроде телефонистки.
— Нет, — сказал один старик. — Это заманивание мужчины женщиной в свою квартиру и ограбление его с помощью своего любовника-сутенера.
— Хорошая первая любовь! — иронически заметила дама.
— Это недоразумение, — засмеялся я. — Позвольте карточку… Ну, конечно! Вы не ту вынули. Нужно эту — видите, полная блондинка. Первая моя благоуханная любовь.
«Благоуханную любовь» извлекли из альбома, и сентиментальный господин прочел:
— «Катерина Арсеньева (прозв. Беленькая) род. в 1882 году. 1899–1903 занималась проституц., с 1903 г. — магазинная воровка (мануфактурн. товар)».
III
Гости пожимали плечами, а некоторые (самые нахальные) осмелились даже хихикать.
— Интересно, — сказал старик, — что написано на обороте карточки вашего отца?
— Воображаю, — отозвалась дама.
— Не смейте оскорблять этого святого человека! — крикнул я. — Он выше всяких подозрений. Это светлая, сияющая добротой и любовью душа!
Я вынул отца из альбома и благоговейно поднес карточку к губам.
Целуя ее в припадке сыновней любви, я потихоньку взглянул на обратную сторону и прочел:
— «Иван Долбин. Род. 1862 г. 1880 — мелкие кражи, 1882 — кража со взломом (1 г. тюрьмы), 1885 — убийство семьи Петровых — каторга (12 л.), 1890 — побег. Разыскивается. Особые приметы: густой голос, на правую ногу прихрамывает. Указательный палец левой руки искалечен в драке».
За столом, где лежал альбом, послышался смех и потом восклицания — насмешливые, негодующие.
Я отшвырнул портрет отца и бросился к альбому… Несколько карточек уже было вынуто, и я, смущенный, растерянный, без труда узнал, что моя бедная матушка сидела в тюрьме за вытравление плода у нескольких девушек, а любимые братья, эти изящные красавцы, судились в 1901 году за шулерство и подделку банковских переводов.
Дядя был самый нравственный член нашей семьи: он занимался только поджогами с целью получения премии, да и то поджигал собственные дома. Он мог бы быть нашей семейной гордостью!
— Эй, вы! Хозяин! — крикнул мне гость, старик. — Говорите правду: где вы взяли альбом? Я утверждаю, что этот старый альбом принадлежал когда-то сыскному отделению по розыску преступников.
Я подбоченился и сказал с грубым смехом:
— Да-с! Купил я его сегодня за два рубля у букиниста. Купил для вас же, для вашего развлечения, проклятые вы, нудные человечишки, глупые мучные черви, таскающиеся по знакомым, вместо того чтобы сидеть дома и делать какую-нибудь работу. Для вас я купил этот альбом: нате, ешьте, рассматривайте эти глупые портреты, если вы не можете связно выражать человеческие мысли и поддерживать умный разговор. Ты там чего хихикаешь, старая развалина?! Тебе смешно, что на обороте карточек моих родителей, родственников и друзей написано: вор, шулер, проститутка, поджигатель?! Да, написано! Но ведь это, уверяю вас, честнее и откровеннее. Я утверждаю, что у каждого из вас есть такой же альбом, с карточками таких же точно лиц, да только та разница, что на обороте карточек не изложены их нравственные качества и поступки. Мой альбом — честный откровенный альбом, а ваши — это тайное сборище тайных преступников, развратников и распутных женщин… Пошли вон!
Оттого ли, что было уже поздно, или оттого, что альбом был просмотрен и впереди предстояла скука, — но гости после моих слов немедленно разошлись.
Я остался один, открыл форточки, напустил свежего воздуха и стал дышать. Было весело и уютно.
Если бы у моего альбома выросла рука — я пожал бы ее. Такой это был хороший, пухлый, симпатичный альбом.
Специалист
Я бы не назвал его бездарным человеком… Но у него было во всякую минуту столько странного, дикого вдохновения, что это удручало и приводило в ужас всех окружающих… Кроме того, он был добр, и это было скверно. Услужлив, внимателен — и это наполовину сокращало долголетие его ближних.
До тех пор, пока я не прибегал к его услугам, у меня было чувство благоговейного почтения к этому человеку: Усатов все знал, все мог сделать и на всех затрудняющихся и сомневающихся смотрел с чувством затаенного презрения и жалости.
Однажды я сказал:
— Экая досада! Парикмахерские закрыты, а мне нужно бы побриться.
Усатов бросил на меня удивленный взор.
— А ты сам побрейся.
— Я не умею.
— Что ты говоришь?! Такой пустяк. Хочешь, я тебя побрею.
— А ты… умеешь?
— Я?
Усатов улыбнулся так, что мне сделалось стыдно.
— Тогда, пожалуй.
Я принес бритву, простыню и сказал:
— Сейчас принесут мыло и воду.
Усатов пожал плечами.
— Мыло — предрассудок. Парикмахеры, как авгуры, делают то, во что сами не верят. Я побрею тебя без мыла!
— Да ведь больно, вероятно.
Усатов презрительно усмехнулся:
— Садись.
Я сел и, скосив глаза, сказал:
— Бритву нужно держать не за лезвие, а за черенок.
— Ладно. В конце концов, это не так важно. Сиди смирно.
— Ой, — закричал я.
— Ничего. Это кожа не привыкла.
— Милый мой, — с легким стоном возразил я. — Ты ее сдерешь прежде, чем она привыкнет. Кроме того, у меня по подбородку что-то течет.
— Это кровь, — успокоительно сказал он. — Мы здесь оставим, пока присохнет, а займемся другой стороной.
Он прилежно занялся другой стороной. Я застонал.
— Ты всегда так стонешь, когда бреешься? — обеспокоенно спросил он.
— Нет, но я не чувствую уха.
— Гм… Я, кажется, немножко его затронул. Впрочем, мы ухо сейчас заклеим… Смотри-ка! Что это… У тебя ус отвалился?!
— Как — отвалился?
— Я его только тронул, а он и отвалился. Знаешь, у тебя бритва слишком острая…
— Разве это плохо?
— Да. Это у парикмахеров считается опасным.
— Тогда, — робко спросил я. — Может, отложим до другого раза?
— Как хочешь. Не желаешь ли, кстати, постричься?
Он вынул ножницы для ногтей. Я вежливо, но твердо отказался.
Однажды вечером он сидел у нас и показывал жене какой-то мудреный двойной шов, от которого материя лопалась вслед за первым прикосновением.
— Милый, — сказала мне жена. — Кстати, я вспомнила: пригласи настройщика для пианино. Оно адски расстроено.
Усатов всплеснул руками.
— Чего же вы молчите! Господи… Стоит ли тратиться на настройщика, когда я…
— Неужели вы можете? — обрадовалась жена.
— Господи! Маленькое напряжение слуха…
— Но у тебя нет ключа, — возразил я.
— Пустяки! Можно щипцами для сахара.
Он вооружился щипцами и, подойдя к пианино, ударил кулаком по высоким нотам.
Пианино взвизгнуло.
— Правая сторона хромает! Необходимо ее подтянуть.
Он стал подтягивать, но так как по ошибке обратил свое внимание на левую сторону, то я счел нужным указать ему на это.
— Разве? Ну, ничего. Тогда я правую сторону подтяну сантиметра на два еще выше.
Он долго возился, стуча по пианино кулаками, прижимал к деке ухо так сильно, что даже измял его, а потом долго для чего-то ощупывал педаль.
После этих хлопот отер пот со лба и озабоченно спросил:
— Скажи, дружище… Черные тебе тоже подвинтить?