– Вы, Юра, после Челпанова возьмитесь за Гегеля. Для начала прочитайте «Историю философии», а затем «Философию истории», – порекомендовал «раскольник», увидев, что я конспектирую Челпанова.
Мы разговорились. Михаил Петрович Бурков, студент Московского, а затем Ленинградского университета, был добрейший человек, готовый поделиться, помочь, посочувствовать. При этом был очень вспыльчив и несдержан в гневе, особенно с начальниками любых рангов. За это часто сидел в КУРе (колонна усиленного режима). Преимущественно «ненаряженный», поэтому всегда голодный, но ни от кого не принимающий «доедков».
Сосед снизу, подо мной, Татулин, коммунист с 1912 года, типографский наборщик из Ленинграда, не любит Буркова. «Белая кость, интеллигент», – ворчит он.
– Вчера мне на кухне котлы мыть довелось, дак я два котелка остатков налил, пришел в камеру, ему хотел налить, а он мне: «Благодарю вас, мне не требуется». Хотел ему, беляку, в морду выплеснуть, да пожалел баланды, сменял на десять спичек…
Сидит Татулин с 1934 года по статье 58, пункты 10, 11: что-то не так сказал на партсобрании.
Михаил Петрович не «беляк», но отец его был кадровый офицер. Генерал-майор Бурков командовал отдельной бригадой в Казани в мирное время, что обозначало на жаргоне того времени период до мировой войны и революции.
Бурков очень любил стихи, много знал на память, хорошо читал – без пафоса и завывания, а как-то просто в разговорной манере с оттенком грусти, а иногда с удивлением. До ареста он жил неустроенно. Из МГУ его выгнали из-за соцпроисхождения. Помощи от родных не было (или родных к тому времени не было – он не говорил об этом). Работал повсюду: грузчиком, геодезистом в экспедиции, счетоводом, рабочим в депо. Из депо поступил в Ленинградский университет, но не успел окончить филологический факультет, как на его пути встретилась собачка. Бурков шел по Дворцовой набережной и жевал теплый еще пирог с требухой (такая роскошь в 1934 году уже стала продаваться в ларьках Ленинграда). Он видел, как на дорогу выбежала хромоногая собачка, как переехала ее большая черная машина, идущая ему навстречу. Михаил Петрович очень любил животных, жалобный визг раздавленной собачки привел его в ярость. Он швырнул недоеденный пирог в машину. Жирная требуха расползлась на ветровом стекле. Машина остановилась, Буркова вдруг окружили, схватили, посадили в другую машину, которая шла следом. Был декабрь 34-го года, Михаилу Петровичу угрожал расстрел, но обошлось десятью годами (статья 58, пункт 8). Внизу под Бурковым было место японца Катаоки. Это был классический японец: невысокий, коренастый, большеголовый, с крупными зубами, выступающими из широкого рта. Карикатура на японского милитариста, да и только. Он работал парикмахером, был весьма опрятен и ни с кем не дружил. Ко мне он проявил внимательность и, расспросив по обычной схеме (статья, срок, откуда, сколько лет), сказал: «Совсем марчишка» (в японском языке нет звука «л») и разрешил сидеть на его постели. О Катаоке говорили, что он японский шпион, офицер. Рассказывали всякие чудеса о его ловкости и силе. Как-то его за провинность посадили в КУР с урками. Начальство рассчитывало, что его там изобьют, однако он избил пять или шесть урок (и не простых, а соловецких), и, когда дверь открыли, Катаока будто бы сказал: «Заборери хуриганы, режат и прачут». Хулиганы, действительно, лежали на полу и жалобно стонали.
Несколько первых дней после перевода в кремль я ремонтировал дорогу в порт. Работали под конвоем, руководил Готард Фердинандович Пауксер, швед по национальности. Он заведовал озеленительными работами в Москве и сел за растрату. В лагере находился на привилегированном положении. Высокий, стройный, в сером красивом плаще, в золотых очках, с папиросой в золотых зубах, с тросточкой в руке, он обходил работы, брезгливо сторонясь заляпанных грязью людей, и отрывисто покрикивал: «Работать, работать!»
Какая огромная разница была между ним и нами. Я смотрел на него и думал, что даже в такой однородно-бесправной массе заключенных могут быть бесконечные различия в положении, что неравенство – основная особенность этого странного и страшного мира. Я освобождался от этого ощущения только тогда, когда входил в читальный зал. Как бы я ни уставал, после обеда я два-три часа проводил в библиотеке. Для регулярных занятий у меня не хватало пороху, да и программы не были еще присланы. В первые дни я читал газеты, брал журналы.
В один их этих дней Ивенсен тоже зашел в читальню и стал быстро просматривать подшивки летних газет. Вдруг он вскочил, подошел ко мне с развернутой подшивкой «Комсомолки» и показал фотоснимок планера. Под снимком было написано: «Планер „Чайка“ конструкции П.А. Ивенсена». В статье-отчете о соревнованиях в Коктебеле было написано, что «Чайка» заняла первое место. Павел Альбертович светился от счастья. Планеризм – его песня, как и его друга Королева, будущего генерального конструктора космических ракет, который будет арестован в 38-м году «за продажу чертежей в Германию», но доживет до реабилитации и всемирной славы.
В библиотеке выписывалось более шестидесяти названий газет и около сорока названий журналов, многие из которых я раньше и не видывал. Мне хотелось со всеми познакомиться. Читальным залом заведовал краснощекий старик с рыжей бородой – самарский архиепископ Петр Руднев (в миру Николай Николаевич), а кабинетом журналов и технической литературы – сотрудник Наркоминдела Веригин, худой, бледный, с вкрадчивыми манерами и глуховатым, тихим голосом. Я удивлял и того и другого своими просьбами:
– Дайте мне «Вапаус» и «Дер Эмес», – просил я Руднева.
– Ты что, умеешь читать по-фински и по-еврейски? – спрашивал удивленный архипастырь.
– Я хочу посмотреть, как они выглядят, – говорил я смущаясь.
– Сергей Кириллович, выдайте мне журнал «Мировое хозяйство и мировая политика» и последний номер «Сорены» («Социалистическая реконструкция и наука»), – просил я Веригина.
Тот в отличие от Руднева никогда не удивлялся и, давая журналы, вежливо рекомендовал:
– В «Мировом хозяйстве» интересная статья Варги, а в «Сорене» прочитайте статью Серебровского.
Я листал журналы, пробегал статьи о положении в Абиссинии и политике Муссолини в арабских странах, об экономической политике Рузвельта и успехах Народного фронта во Франции. Большие статьи я чередовал с заметками и карикатурами в журнале «За рубежом». Было интересно. В память врезывались события, деятели, страны. На карикатурах Иден в виде тонущего рыбака тянулся к сладкоголосой Лорелее – Гитлеру, сидящему на вершине Рейнской скалы – и причесывающему чуб. Сарро, показывая чудеса дипломатической акробатики, скакал сразу на двух лошадях, генерал Араки пел с Герингом дуэт:
Литвинов изобличал в Лиге Наций «ось Берлин – Рим» и ее представителей – Риббентропа и Гранди, представленных Борисом Ефимовым в виде сиамских близнецов. Со страниц веяло предгрозовой напряженностью, охватывающей, казалось, весь мир.
После четырех дней работы на строительстве дороги меня послали в бригаду ягодников. Сбор ягод считался одним из лучших видов общих работ. Ходить по лесу без конвоя и собирать ягоды – удовольствие какое! Но когда моросит холодный дождь и надо ползать десять часов среди мокрых кустов, чтобы набрать восемь килограммов черники, когда ягоды вываливаются из мокрых, озябших пальцев, а через намокшую телогрейку по спине противно ползут струйки дождя, тогда все отвратительно. Даже Байзель-Барский, журналист, член какой-то зарубежной компартии, большой юморист, не может рассмешить промокших ягодников, восклицая: «Я очень зол! Я сейчас съем ягоду!», намекая на генерального комиссара госбезопасности Наркомвнудела Генриха Григорьевича Ягоду. Проклятые ягоды не оставляют ни днем ни ночью: как только закрываешь глаза, первый сон – сбор ягод.
2