В конторе нарядчик посмотрел на меня рыбьими глазами и тусклым голосом сказал, что пришли документы на освобождение с 10 июня. Поэтому надо подготовить к сдаче все лагерные вещи, кроме одежды, и десятого отправиться в УРО (учетно-распределительный отдел управления) получить справку об освобождении.
Это событие дошло до моего сознания значительно медленнее, чем объявление о продлении срока на пять лет, объявленное мне в Соловках в 1938 году. Я некоторое время стоял во дворе зоны, ничего не ощущая, как будто это меня не касалось. Потом медленно пошел на метеостанцию.
Профессор Мацейно и коллеги встретили меня радостными восклицаниями, но, вглядевшись в мое лицо (оно показалось расстроенным), стали обеспокоенно спрашивать:
– Что случилось?
– Мне объявили об освобождении, – невыразительно сказал я.
Изумление было всеобщим. Позвонили профессору Зворыкину. Петр Павлович поздравил меня и сказал, что срочно будет писать рапорт о направлении меня на опытную станцию в качестве вольнонаемного и получении на меня брони.
На другой день я получил в УРО справку об освобождении, где значилось, что «ввиду отбытия указанной меры уголовного наказания он, Чирков Юрий Иванович, с прикреплением к производству Ухтижмлага НКВД до конца военных действий, на основании директивы НКВД СССР и Прокуратуры СССР от 29/IV-42 г. за № 155 из Ухтоижемского исправительно-трудового лагеря освобожден 10 июня 1943 года. Видом на жительство служить не может. При потере не возобновляется».
Итак, я освобожден до конца войны «с прикреплением». По существу, ничего не изменилось. Та же Ухта, тот же Север, та же работа. Только теперь я буду получать зарплату и продовольственные карточки. А где буду жить? Ухта была перенаселена за счет нахлынувших беженцев (в основном членов семей вольнонаемных). Хотя мне многие завидовали, даже мой друг Лев Андреевич, который закончил второй срок в 1942 году, но не был освобожден, я не ощущал ни облегчения, ни радости.
Хотя я и «освободился», но не везет меня поезд на юг, не треплет южный ветер мою шевелюру. Москва и родные так же далеки, как и были. И паспорта у меня не будет, а будет только справка об освобождении, которая нигде, кроме Ухты, «видом на жительство не является». Неожиданное освобождение окончательно развеяло все иллюзии. Даже ждать свободы, и мечтать о свободе было уже не к чему.
ПСЕВДОВОЛЯ
Стало быть, я считаюсь «вольным». Профессор Зворыкин договорился в сельхозотделе и в отделе кадров управления о моем зачислении на должность старшего метеоролога опытной станции. Он же сообщил, что мое освобождение – результат рационализаторского предложения по оптимизации режима хранения картофеля, давшего значительный эффект. В сельхозотделе сказали, что если бы это придумал вольный, то получил бы орден, а заключенному достаточно и «досрочного» освобождения, то есть раньше конца войны.
Через несколько дней все формальности были закончены, был издан приказ, назначен оклад 1100 рублей, выданы продуктовые карточки и пропуск в столовую для ИТР. Я записался в городскую библиотеку и легально посетил театр, попав на премьеру хорошей оперетты «Жрица огня» Валентинова. Написал домой большое письмо и… загрустил.
От тоски спасали работа, милые коллеги. Вечерами я нередко провожал их до лагпункта и сиротливо шел обратно на станцию, где уже снова жил профессор Мацейно, и мы проводили вдвоем длинные вечера.
В начале июля шефа и меня вызвал начальник управления. Он уже был в генеральских погонах, которые ввели с начала 1943 года, и выглядел весьма импозантно. Я был при галстуке и в сером польском костюме. До этого дня я посещал управление только в лагерной косоворотке, памятуя роковую встречу с начальством летом 1940 года. Бурдаков бегло взглянул на меня, но ничего не изволил вымолвить. Нам было предложено разработать климатический атлас территории Ухтижмлага. Когда аудиенция была окончена, генерал спросил меня как-то небрежно:
– Довольны? Устроились?
– Спасибо. Устроился, сплю на стульях у рабочего места.
– Подайте заявление в АХО, – буркнул генерал.
– Это бесполезно, город перенаселен, – сказал я, выходя из кабинета.
Через несколько дней меня вызвали в АХО (административно-хозяйственный отдел). Мне велели написать заявление, и спустя пару дней я получил ордер на комнату. Комната мне понравилась. Светлая, два больших окна, угловая, на втором этаже бревенчатого дома, в квартире на две семьи. Одну комнату занимает старший бухгалтер отдела общего снабжения с женой и свояченицей, другая предназначена мне. Кухня большая, с русской печкой и плитой. Свояченица соседа спит на кухне. Дом расположен недалеко от метеостанции – примерно в пятистах метрах. При доме индивидуальные сарайчики для дров. Дров у меня нет, мебели тоже. Снова в АХО. Подал заявление на мебель. Спрашивают, что надо. Я не знаю. Предложили взять напрокат стол обеденный, стол для занятий, полку для книг, тумбочку, шкаф платяной, стулья, кое-что из посуды. Я обомлел от такого богатства. Выписали ордер на склад. Плата за прокат символическая. На складе выяснилось, что в ордере нет кровати. Снова в АХО. Выписали кровать. Начальник позвонил и сказал, чтобы мне старья не давали. Я поражался такой любезности.
Действительно, мебель я получил вполне приличную. В мебельном комбинате в Ухте работали старые краснодеревщики. Приятно было расставлять эти добротные вещи. При расстановке выяснилось, что я не выписал настольную лампу, абажур на потолочную лампочку, вешалку и еще ряд мелочей. Не сообразил: отвык за столько лагерных лет от нормальной обстановки. Профессор Зворыкин, зашедший на «смотрины», сказал, что даже хорошо, что чего-то не хватает, а то коллеги не будут знать, что дарить.
О дарении к новоселью беспокоились и соседи в центральной научно-исследовательской лаборатории (ЦНИЛ) отдела геологии Ухтижмлага. Там было несколько симпатичных девушек (вольных и заключенных), хорошо знакомых с обитателями нашей станции. Я к ним заходил, когда получил справку об освобождении, и они поняли причину моего плохого настроения.
Новоселье состоялось в начале августа. Я к этому времени сделал для верхней лампочки оранжевый абажур (марля, крашенная красным стрептоцидом), из корня старого пня смастерил подставку для настольной лампы – получилась рука лешего с лампочкой под ладонью. Эти лампы придавали уют и что-то домашнее моей еще не обжитой комнате.
Новоселье прошло хорошо. Были профессора Мацейно, Зворыкин, агрохимик Тася, с которой я танцевал зимними тусклыми днями, Лев Флоринский. Профессор Ясенецкий приехал на телеге, привез дрова, ступу, в которой я, в особенно голодный 1942 год, толок ячмень для каши, большую цветущую бегонию и большую кастрюлю с винегретом. Это был коллективный подарок от опытной станции. Кроме того, были индивидуальные. Тася подарила холщовые шторы с мережкой, которые мы сразу повесили на окна, Зворыкин вручил репродуктор (радиоточка в комнате была), Александр Иосифович – комнатный термометр, Богдан Ильич – самодельную книжку переписанных по памяти стихов Винцента Поля (на польском языке) и большой букет цветов в оригинальной керамической вазе, изготовленной талантливым скульптором Марией Алексеевной, бывшей фрейлиной императрицы. Девочки из ЦНИЛа передали через Александра Иосифовича вышитую скатерть на стол, салфетку на тумбочку и несколько книг. Одна из них – второй том Тютчева, академическое издание 1934 года – была мне особенно дорога. Тютчев – один из самых любимых моих поэтов. До сих пор помню и дарительницу – Надю Плотникову, дочь ленинградского профессора. Дожила ли она до реабилитации?
Я полюбил свою комнату, украшенную овеществленной доброжелательностью моих друзей, выраженной в милых подарках.
В августе меня вызвали в управление и объявили, что я «откреплен от производства» в соответствии с пунктом 4 директивы НКВД и Прокуратуры СССР за № 385/11905 от 3 августа 1943 года и могу получить паспорт (продолжалось действие результатов картофельного опыта). Паспорт я получил с 39-й статьей. Это означало запрещение проживания во всех областных и республиканских центрах и ряде других мест. Мне дали для ознакомления список этих мест. Их было 293. Предупредили: «Нарушение паспортного режима карается заключением». Такой «вольный» паспорт ужаснул меня, и я спросил, на какой срок такие ограничения. Начальник паспортного стола усмехнулся: «На всю оставшуюся жизнь».