На большой светлой кухне Джессика распаковывает кучу пакетов с едой. Пэгги в канун праздника тоже делает оптовую закупку, которой хватило бы, чтобы обеспечить недельную работу бакалейной лавки среднего городка Новой Англии. Она запрещает своей дочери привозить продукты, но ее дочь — интеллигентная, мягкая, покладистая Джессика — на самом деле все делает по-своему. Вот она достает из пакета привезенную ею индейку — уже совсем не похожую на птицу, просто обработанный кусок мяса, только не замороженный. Пэгги, смеясь, открывает духовку-гриль, в которой жарится на вертеле такая же, только уже похожая на еду, с золотистой корочкой.

— Ну, ничего страшного, ма, — говорит ей Джессика. — Положишь в холодильник, а завтра-послезавтра и ее приготовим. Бобби же готов есть индейку на завтрак, на обед и на ужин.

В ответ Пэгги с улыбкой открывает огромный — только у американцев такие, хотя в их стране голода или дефицита давно нет — холодильник. И шкаф, и толстенная, с множеством полочек и отделений дверца забиты до отказа.

— Ну ладно, тем хуже, — уступает Джессика. — Положим ее в морозильник.

Пэгги с еще более широкой улыбкой открывает морозильник. В нем, покрытая инеем, еще с Дня благодарения томится несъеденная, тоже привезенная нами индейка.

— Хорошо, — соглашается Джессика. — В следующий раз я обязательно позвоню сначала, чтобы узнать, что привезти. Но фрукты-то хоть будут кстати?

Пэгги обнимает дочь и целует ее в висок — они вправду очень любят друг друга.

— Фрукты будут кстати.

В обшитой деревянными панелями гостиной — дом строился еще обоими супругами, и профессор Гарварда Фергюсон не мог принимать гостей абы как — находятся как раз профессор Фергюсон и его уже не такая юная и не такая новая жена Линда. Отца Джессики я про себя зову Какаду: у него горбатый нос, рыжий хохолок волос и манера постоянно крутить головой. Сейчас он точно уж не сидит без дела с бокалом старого арманьяка в руке и наслаждаясь теплом камина. Коньяк стоит где-нибудь на широком подлокотнике дивана, а сам он лихорадочно стучит по клавишам ноутбука. Какаду — профессор английской литературы, но в сущности, его интересует только игра на бирже. К счастью, в век компьютеров в нее можно играть круглые сутки — есть же и Токио, и Сингапур, — а разница в государственной принадлежности и религиозных верованиях исключает общие праздники, ну разве что Новый год.

Линду, бывшую аспирантку моего тестя, сначала все недолюбливали. Ведь именно она разрушила семейный союз, прельстив немолодого, но еще жадного до жизни профессора. Однако юная хищница оказалась хотя и совершенно безмозглым, но и беззлобным и вовсе не алчным существом. А Пэгги быстро смогла оценить преимущества уединенной жизни, позволяющей ей целыми днями сидеть перед мольбертом в своей мастерской. Так что постепенно к Линде привыкли и даже стали нуждаться в ней, как в ближайшем к профессору громоотводе. Потому что Какаду, новый домашний очаг для которого бывшая аспирантка создать не смогла, продолжал считать дом Пэгги своим. Во всяком случае — так было еще до того, как я появился, — редкий праздник обходился без крикливого, к старости начинавшего брызгаться слюной, но полного жизни и иногда даже забавного отца Джессики. К кухне Линду не допускали — ее миром были спа, солярии, парикмахерские и маникюрные кабинеты. Так что сейчас она расставляет на обеденном столе тарелки, бокалы и приборы; на ее плече чистая салфетка, которой она, щурясь, стирает с и так стерильных приспособлений для приема пищи малейшие пятнышки и пылинки.

Не хватает только меня, но я зримо присутствую на одной из картин Пэгги, которыми завешано все свободное пространство на стенах. Пэгги — мало известная, но совершенно превосходная художница. Для успеха ведь нужен не только талант, но и настойчивость, и удача, и грамотный пиар. Первых двух качеств моей теще не занимать. Я люблю живопись и обошел не раз все крупнейшие картинные галереи мира. Конечно, Брейгель и Ван Гог у кого угодно отобьют желание брать в руку кисть, но в музеях современного искусства, куда я захожу неохотно, редко увидишь на стене картину, которая с тобой говорит и готова тебя подпитать. А живопись и акварели Пэгги — при том что вы не можете оторвать глаз от ее линий и нежного прозрачного колорита — всегда сообщают тебе что-то новое. Даже о тебе самом. Хотя в высшем смысле мы всё узнаем о себе самих. Вот мой портрет.

Лето. Я сижу на мостках на берегу океана, совсем рядом от этой гостиной, метрах в пятидесяти. Брюки у меня закатаны, и ноги опущены в воду — мы видим слегка искаженные, но прописанные с тщанием и любовью пальцы. В руках у меня удочка, но я смотрю не на поплавок, а куда-то вдаль. А на берегу горит костер, у которого расстелена яркая индейская подстилка. Две женщины в легких цветистых платьях — Джессика и сама Пэгги, выкладывают из корзин еду вокруг плетеной бутыли красного итальянского вина. Наш пес Мистер Куилп суетливо топчется по подстилке, и худенький мальчик — Бобби тогда было лет шесть — тянет его за ошейник прочь. Семейная идиллия? Да, на первый взгляд.

Однако все на картине, включая выражение на моем лице, такое, что вы воспринимаете это иначе, на другом уровне. Пикник на берегу — это лишь одна из стихий, земля, которая удерживает нас на себе силой притяжения. Вторая — огонь, сейчас прирученный, не грозящий опасностью. Ноги мои преломляются в третьей стихии — в воде. И точно так же преломляются от потоков нагретого огнем воздуха лица женщин — это эфир, неуловимо переходящий в прозрачный синий воздух в самом верху картины. Символистам, в первую очередь Редону, удавалось писать предметы — будь то ваза с цветами или кроны деревьев — так, что ясно, что за их внешним обликом происходит таинственная, скрытая от нас жизнь. Здесь больше всего загадок прячется за моим взглядом. Я даже испугался, когда впервые увидел эту картину — могло быть так, что силой художественного воображения Пэгги раскрыла мою тайную жизнь?

— Ты так меня видишь? — спросил я ее тогда. — Ведь лучше тебя меня знает разве что Джессика. А здесь какой-то незнакомец!

— Это для себя ты незнакомец, — сказала Пэгги. — А все вокруг считают, что знают тебя. Включая меня.

— А зачем мне удочка? Я же никогда не ловлю рыбу.

— Ты все еще ищешь свою удачу. Тебе не хватает того, что у тебя есть на берегу. Ты готов сняться с якоря и плыть.

— Куда я поплыву от вас?

— Ты всегда будешь возвращаться, — сказала Пэгги. — И всегда уплывать.

Я тогда уже не в первый раз подумал, что лучше Пэгги меня не знает никто. Расскажи я об этом разговоре в Конторе, они бы точно решили, что я на грани провала.

Несмотря на мои протесты, моя теща повесила картину на самом почетном месте в гостиной. У меня однажды даже появилось суеверное подозрение, что через нее она видит, где я нахожусь и чем занимаюсь. Вдруг она и сейчас видит меня лежащим на брошенном прямо на пол матрасе в крошечной комнатке темного дома в промерзлом нищем городке забытой богом страны, в которой я не должен находиться? И, как если бы это магическое полотно обладало свойством отражать и место, в котором оно висит, я очень явственно, зримо почувствовал, как Пэгги входит в гостиную с супницей с моим любимым супом-пюре из моллюсков. Вот она ставит ее на середину стола, поднимает голову и, встретившись с моим взглядом, заговорщицки подмигивает.

Ночь четвертая

1

Наступила новая ночь, и снова я ворочался на лежанке в нашей душной каморке. Я уже потерял счет ночам, в которые, без видимых перемен в моем состоянии, перетекали дни. Я вошел в то полусомнамбулическое состояние, когда уже приходилось напрягать ум, чтобы отличать события, которые действительно имели место, от вариантов, которые я беспрестанно просчитывал в своей голове. Мне удалось лишь минут на двадцать отключиться в машине, когда мы сегодня днем ехали на базу Масуда. И все же я понимал, что вряд ли засну. Лежанки слева и справа от меня были пусты, и где сейчас были Димыч с Ильей, я не знал. Я надеялся только, что они живы.