— Делай со мной, что хочешь… только не спрашивай, что с этими девушками… Я не могу тебе ответить… не могу…

Упади у ног Дагобера молния, он не был бы в большей степени потрясен и поражен. Смертельная бледность покрыла его лоб, холодный пот выступил крупными каплями. С помутившимся, остановившимся взором он стоял неподвижно, молча, точно окаменев. Затем, страшным усилием воли стряхнув это оцепенение, он одним движением поднял жену, как перышко, за плечи и, наклонившись к ней, воскликнул с отчаянием и гневом:

— Где дети?!

— Пощади… пощади… — молила Франсуаза.

— Где дети? — повторял Дагобер, тряся могучими руками слабую, тщедушную женщину; и он закричал громовым голосом: — Ответишь ли ты, где дети?!

— Убей меня… или прости… но я ответить не могу!.. — повторяла несчастная с кротким, но Непобедимым упрямством, свойственным всем робким натурам, когда они убеждены в своей правоте.

— Несчастная!.. — воскликнул солдат. И, обезумев от гнева, отчаяния и горя, он схватил жену, приподнял и, казалось, хотел убить ее, ударив об пол. Но добрый, мужественный Дагобер был неспособен на подлую жестокость… После взрыва невольной ярости он оставил Франсуазу, не причинив ей вреда.

Бедная женщина упала на колени и сложила руки; по слабому движению ее губ можно было догадаться, что она молится… Дагобер стоял совсем ошеломленный. Голова у него кружилась, мысли путались. Все, что с ним случилось, казалось ему совершенно непонятным, так что он не скоро мог с собой справиться, а главное уразуметь, как это его жена, этот ангел доброты, жизнь которой была сплошным самоотвержением, его жена, знавшая, чем для него были дочери маршала Симона, могла ему сказать: «Не спрашивай, что с этими девушками… Я не могу тебе ответить». Самый сильный, самый здравый ум поколебался бы в таких поразительных, необъяснимых обстоятельствах. Успокоившись немного, Дагобер смог взглянуть на вещи несколько более хладнокровно и пришел к такому разумному выводу: «Кроме моей жены, никто не может открыть мне эту непостижимую тайну… я не хочу ее тиранить или убивать… Значит, надо найти возможность заставить ее говорить, а для этого необходимо сдержаться».

Солдат сел; он указал на другой стул жене, все еще продолжавшей оставаться на коленях, и сказал ей:

— Сядь!

Франсуаза послушно поднялась и села.

— Слушай, жена, — начал Дагобер отрывистым, взволнованным голосом, причем в повышении и понижении его тона чувствовалось, какое жгучее нетерпение приходилось старику сдерживать, — ты должна же понять, что так остаться не может… Ты знаешь, что бить я тебя не могу… Сейчас я вспылил, не выдержал… Но прости меня за этот невольный порыв… Больше ничего подобного не повторится… будь уверена. Но, посуди сама, должен же я знать, где девочки… Ведь они мне поручены матерью… Неужели я затем вез их из Сибири, чтобы услыхать от тебя: «Не спрашивай… я не могу тебе открыть, что с ними сталось!» Согласись, что это не объяснение! Ну, вдруг, сейчас войдет маршал Симон и спросит меня: «Где мои дети, Дагобер?»… Что я ему отвечу? Видишь… я теперь спокоен… Но поставь себя на мое место… Ну, что я ему отвечу?.. А?.. Да говори же!.. Ну… говори!

— Увы, друг мой!..

— Эх! — сказал солдат, вытирая лоб, на котором жилы вздулись, точно готовые лопнуть. — Не до вздохов теперь! Что же я должен буду отвечать маршалу?

— Обвиняй меня… я все перенесу…

— Что же ты ответишь?

— Я ему скажу, что ты поручил мне его дочерей, ушел по делу, а возвратившись не нашел их дома и что я не могла ответить, где они!..

— Вот как! И, ты думаешь, маршал этим удовольствуется? — спросил солдат, руки которого, лежавшие на коленях, начали судорожно сжиматься в кулаки.

— К несчастью, больше я не могу ему сообщить ничего… ни тебе… ни ему… хоть вы меня убейте!

Дагобер вскочил со стула. В ответе Франсуазы звучала все та же кроткая и непоколебимая решимость. Старик окончательно потерял терпение и, боясь дать волю своему гневу, так как это не повело бы ни к чему, бросился к окну, раскрыл его и выставил голову, чтобы немножко освежиться. Холод его успокоил, и он снова через несколько минут вернулся к жене и сел подле нее. Франсуаза, вся в слезах, с отчаянием устремила взоры на распятие, думая, что и ей выпало теперь нести тяжелый крест.

Дагобер продолжал:

— Насколько я могу судить по твоему тону, их здоровью ничто не угрожает? Ничего с ними не случилось?

— О, нет! На это я могу ответить; они, слава Богу, совершенно здоровы…

— Они одни ушли?

— Не спрашивай… я не могу отвечать…

— Увел их кто-нибудь?

— Оставь, мой друг, свои расспросы… я не могу…

— Вернутся они сюда?

— Не знаю…

Дагобер снова вскочил со стула и, снова сделав несколько шагов, овладел собой и вернулся к жене.

— Я только одного не могу понять, — сказал он Франсуазе: — Какой тебе интерес скрывать все это от меня? Почему ты отказываешься все мне рассказать?

— Я не могу поступить иначе!

— Надеюсь, что ты переменишь свое мнение, когда я тебе открою одну вещь, — взволнованным голосом продолжал Дагобер: — Если эти девочки не будут мне возвращены накануне 13 февраля, — а до этого числа недалеко, — то я стану для дочерей маршала Симона вором и грабителем… слышишь: грабителем! — И с раздирающим душу воплем, отозвавшимся страшной болью в сердце Франсуазы, он прибавил: — Выйдет, что я обокрал этих детей… Это я-то, который употребил невероятные усилия, чтобы к сроку привезти их в Париж!.. Ты не знаешь, что пришлось мне вынести за эту долгую дорогу… сколько забот… тревог… Не легко мне было… возиться с двумя молоденькими девушками… Только любовь к ним и преданность меня выручали… Я ждал за все это только одной награды… я хотел сказать их отцу: «Вот они, ваши девочки!»…

Голос Дагобера прервался; за вспышкой гнева последовали горькие слезы. Солдат заплакал.

При виде слез, струившихся по седым усам старого воина, Франсуаза почувствовала, что она начинает колебаться в своем решении, но, вспомнив о словах духовника, о своей клятве, о том, что дело связано со спасением душ бедных сироток, она мысленно упрекнула себя в готовности поддаться искушению, за которое ее строго бы осудил аббат Дюбуа.

Она только робко спросила:

— Почему же тебя могут обвинить в ограблении этих девушек, как ты уверяешь?

— Знай же, — ответил Дагобер, проводя рукой по глазам, — эти девушки потому перенесли столько лишений и препятствий по пути сюда из Сибири, что к этому побуждали их важные интересы и, может быть, громадное богатство… Все это будет потеряно, если они не будут 13 февраля на улице св.Франциска в Париже… И это произойдет по моей вине… так как ведь я ответственен за все, что ты сделала!

— 13 февраля… на улице св.Франциска? — повторила Франсуаза, глядя с удивлением на мужа. — Так же как и Габриель, значит?

— Что?.. Габриель?..

— Когда я его взяла… бедного, брошенного ребенка… у него на шее была бронзовая медаль…

— Бронзовая медаль?! — воскликнул пораженный Дагобер. — И на ней надпись: «В Париже вы будете 13 февраля 1832 г., на улице св.Франциска»?

— Да… Но откуда ты это знаешь?

— Габриель! — повторил, задумавшись, солдат, а потом спросил с живостью: — А Габриель знает, что на нем была такая медаль, когда ты его взяла?

— Я ему об этом говорила. В кармане его курточки я нашла еще бумажник, полный каких-то документов на иностранном языке. Я отдала их моему духовнику, аббату Дюбуа, и тот сказал, что ничего важного в них не содержится. Затем, когда один добрый господин, некто Роден, взял на себя воспитание Габриеля и поместил его в семинарию, аббат передал ему медаль и бумаги Габриеля. Больше я ничего о них не слыхала.

Когда Франсуаза упомянула о своем духовнике, в голове Дагобера мелькнуло одно предположение. Хотя он и не знал о тайных интригах, с давних пор ведущихся против Габриеля и сирот, но он смутно почувствовал, что жена его попала под влияние исповедника. Он не мог понять цели и смысла этого влияния, но ухватился за эту мысль, потому что она частично объясняла ему непостижимое запирательство Франсуазы в вопросе о девочках.