Солдат был здравомыслящим человеком и хорошо понимал, что все зависит теперь только от правосудия бургомистра и что все усилия следует направить на то, чтобы склонить его на свою сторону. И потому, отерев глаза постельным бельем, он встал и спокойным решительным тоном сказал девушкам:

— Не бойтесь, дети… Нужно, чтобы он стал нашим спасителем.

— Уберете ли вы, наконец, вашего пса?! — закричал хозяин снова, так как Угрюм все еще преграждал ему путь. — Что он у вас, бешеный, что ли? Привяжите его!.. Кажется, и без того вы натворили у нас довольно бед! Говорю вам, господин бургомистр желает вас допросить… Он уже выслушал Морока, теперь ваша очередь.

Чувствуя, что участь сирот зависела от его беседы с деревенским судьей, Дагобер постарался придать себе вид, внушающий доверие. Он пригладил волосы и усы, застегнул на все пуговицы куртку и почистил ее.

С замирающим сердцем он взялся за ручку двери и, обратясь к девушкам, перепуганным всем, что случилось, сказал:

— Заберитесь, девочки, поглубже в кровать… прикройтесь хорошенько… Если будет нужно впустить кого-нибудь сюда, то я не допущу никого, кроме бургомистра.

Затем, отворив дверь, солдат вышел на площадку с криком:

— Прочь, Угрюм!.. Сюда!.. Смирно!..

Собака повиновалась весьма неохотно. Дагобер должен был повторить приказание дважды, чтобы она отказалась от зловредных намерений в отношении трактирщика, который с фонарем в одной руке и колпаком в другой почтительно шел впереди бургомистра, важная физиономия которого тонула в сумерках лестницы. Сзади, несколькими ступенями ниже, видны были озаренные светом фонаря любопытные лица нескольких служителей гостиницы. Загнав Угрюма в комнату девушек, Дагобер закрыл дверь и остался на площадке лестницы, где могло поместиться несколько человек и где стояла в углу деревянная скамья со спинкой.

Бургомистр, поднявшись на последнюю ступеньку, казалось, был удивлен тем, что Дагобер закрыл дверь комнаты, как бы намереваясь запретить ему вход в нее.

— Зачем вы закрываете дверь? — спросил он грубо.

— Во-первых, потому, что девушки, порученные моим заботам, лежат в постели, а во-вторых, этот допрос может их встревожить, — отвечал солдат. — Садитесь на скамейку, господин бургомистр, и расспрашивайте меня здесь… Я думаю, ведь вам все равно, где это делать.

— А по какому праву вы указываете место, где вас допрашивать? — спросил судья недовольным тоном.

— О, я не указываю ничего, господин бургомистр! — поторопился сказать солдат, боясь дурно настроить судью. — Только девочки уже в постели, и без того напуганные… Вы докажете доброту своего сердца, если допросите меня здесь…

— Гм, гм! Здесь! — проворчал судья в сердцах. — Стоило будить меня среди ночи… Нечего сказать, приятное дельце!.. Ну, ладно, я допрошу вас здесь… — Затем, обратившись к хозяину, он прибавил: — Поставьте фонарь на скамейку и можете идти.

Хозяин повиновался довольно неохотно: ему не меньше, чем слугам, хотелось присутствовать при допросе.

Ветеран остался с судьей наедине.

13. СУД

Достойнейший бургомистр Мокерна, укутанный в плащ и с суконной фуражкой на голове, грузно опустился на скамью. Это был толстяк лет шестидесяти с надутой и хмурой физиономией. Красными толстыми кулаками он поминутно потирал опухшие от сна и покрасневшие от внезапного пробуждения глаза.

Дагобер с непокрытой головой стоял перед ним в самой почтительной позе, стараясь прочитать на сердитой физиономии судьи, удастся ли ему возбудить в нем сострадание к своей участи, т.е. к судьбе сирот. В критическую минуту солдат старался призвать к себе на помощь все свое хладнокровие, всю силу рассудка и красноречия, всю решимость… Человек, больше двадцати раз с пренебрежением смотревший в лицо смерти, не опускавший глаз, так как был спокоен и уверен в себе, перед орлиным взором императора, его идола, героя и кумира… он дрожал теперь и смущался перед деревенским бургомистром с сердитым и недоброжелательным лицом.

Точно так же, за несколько часов до этого, он бесстрастно и покорно вынужден был переносить оскорбления Морока, чтобы не лишиться возможности исполнить возложенную на него умирающей матерью священную миссию; этим он показал, какой степени геройской самоотверженности может достигнуть честная и простая душа.

— Ну, что можете вы представить в свое оправдание?.. Поторапливайтесь… — грубо и нетерпеливо задал вопрос судья, зевая.

— Мне оправдываться нечего, господин бургомистр, я должен жаловаться! — твердым тоном отвечал Дагобер.

— Да что вы меня учить хотите, как мне вас спрашивать? — крикнул чиновник сердито и так резко, что солдат уже мысленно упрекнул себя, что неловко начал разговор.

Желая укротить гнев судьи, он поспешно заметил самым почтительным тоном:

— Простите меня, господин бургомистр, я не так выразился; я хотел сказать, что в этом деле я не виноват.

— А Предсказатель говорит иное.

— Предсказатель… — сомнительно протянул солдат.

— Предсказатель — человек честный и благочестивый; он лгать не станет! — перебил судья.

— Я ничего не могу возразить… Но думаю, вы слушком справедливы и добры, господин бургомистр, чтобы обвинить меня, не выслушав… Такой человек, как вы, не может быть несправедливым… это сразу видно…

Принуждая себя играть несвойственную ему роль льстеца, Дагобер старался смягчить голос и придать серьезному лицу благообразное и вкрадчивое выражение.

— Такой человек, как вы, — продолжал он, удваивая угодливость, — такой почтенный судья не станет слушать нашептываний… его уши и так ясно слышат.

— Тут дело не в ушах, а в глазах, а мои, хоть и горят, будто я их крапивой натер, а все-таки ясно разглядели ужасную рану Морока.

— Это так, господин бургомистр, все это правда, но рассудите сами: если бы он запер клетки и затворил дверь в зверинец… ничего бы тогда и не случилось.

— Совсем нет… Виноваты вы: вам следовало крепче привязать лошадь.

— Ваша правда, господин бургомистр, конечно же, вы правы, — говорил солдат самым ласковым и примирительным тоном. — Такой ничтожный бедняк, как я, разве смеет спорить с вами, но предположим, что кто-нибудь из злобы отвязал мою лошадь и отвел ее в зверинец? Ведь тогда, согласитесь сами, вины на мне нет? То есть, конечно, если вам угодно будет с этим согласиться, я настаивать не смею… — поторопился прибавить он.

— А зачем бы, черт побери, с вами сыграли такую скверную штуку?

— Не знаю зачем, господин бургомистр, но…

— Вы не знаете, ну, а я тем более! — сказал бургомистр с нетерпением. — И, Бог ты мой, сколько глупейших разговоров из-за трупа подохшей клячи!

С лица солдата разом исчезла вся его притворная любезность, и оно снова сделалось строгим и суровым. Он ответил серьезным и взволнованным голосом:

— Моя лошадь пала… теперь это только остов клячи, это так. Но час тому назад это было хоть и старое, но усердное и разумное создание… Она радостно ржала при звуке моего голоса… Она лизала руки сирот, которым служила так же, как ранее служила их матери… Теперь все кончено… никому служить она больше не будет… ее выкинут, как падаль, на съедение псам… Не следовало так жестоко напоминать мне об этом, господин бургомистр… Я очень любил свою лошадь… да, очень.

При этих словах, произнесенных с трогательной простотой и достоинством, бургомистр невольно смягчился и упрекнул себя за сказанное.

— Понимаю, что вам жалко своего коня, — сказал он менее сердитым голосом, — но что делать? Случилось несчастье!

— Несчастье, да, господин бургомистр, большое несчастье. Девушки, которых я сопровождаю, слишком слабы, чтобы идти пешком, ехать же в экипаже им не на что. А между тем нам необходимо быть в Париже в начале февраля… Я обещал это их умирающей матери. У детей, кроме меня, нет никого…

— Вы, значит, их…

— Я их верный слуга, господин бургомистр, а теперь, когда моя лошадь мертва, что же я стану делать? Послушайте, вы человек добрый, у вас самого, наверно, есть дети! Представьте себе, если бы они очутились в таком положении, как мои сиротки? Если бы у них так же, как у моих, не было никого в мире, кроме старого слуги, любящего их всей душой, да старой лошади, служившей им так долго!.. Их с детства преследуют несчастья… с самого рождения… они дочери изгнанника и изгнанницы… Вся радость, какая может выпасть им на долю в жизни, ждет их в конце этого путешествия, а между тем смерть лошади делает его невозможным… Подумайте сами, разве это вас не тронет до глубины сердца? Разве вы не согласитесь, что смерть лошади для меня непоправимое несчастье?