В передней я услышал рояль.

Давний мой товарищ сидел у телевизора, передавали концерт из консерватории; экран листал руки, лицо пианиста, портреты композиторов, люстру.

Он и не удивился и не обрадовался мне: жестом, поднеся пальцы к губам, осведомился, хочу ли курить; я отрицательно покачал головой, сел рядом. Когда пианист кончил пьесу, рука моего товарища потянулась выключить телевизор, но я задержал ее в воздухе.

— Не надо. Я же помню…

— Да, — улыбнулся он. — Я тоже об этом сейчас думал. Ты не забыл и то, почему мы любили второй, а не первый амфитеатр?

— На втором, — ответил я, — были чище ступени, что и при великой любви к Шопену играло не последнюю роль для наших студенческих штанов. Но только ты не об этом думал сейчас…

— Угадал. Первый раз за многие годы я думал о том, что так волновало меня тогда. Поразительно изменился мир с тех пор, когда при свете свечей, под стук карет была написана эта музыка. Подумай: ходили дилижансы, было огромным событием получить письмо.

— Погоди! — перебил я его. — Я к тебе с этим и шел: занимают меня некоторые соображения Гастона Буасье…

Тут совершилось чудо. Мы поняли: не нужен Гастон Буасье! Что он нам: уже полузабытый французский историк? Легкая беглая искра, о которой забываешь, когда возгорится костер. Мы сидели долго у этого костра, освещавшего нашу молодость, и настоящее, и будущее, и тепла его было достаточно не только для двоих.

1968 г.

Молодые люди с собаками

Ахилл и черепаха - i_010.png

На поле этом, густо заросшем сорняками, я очутился уже тогда, когда не было на нем ни клубники, ни собак.

Ветер бежал по высокой траве, по василькам и ромашкам, и я подумал о том, что, возможно, те женщины, нечаянно выйдя сюда из леса, наклонялись действительно не за казенной ягодой, а ради неприхотливого полевого букета. Я пошел к маленькому дощатому домику, в котором ночевали сторожа с собаками; рядом — легкая кухня: печь, стол.

В тот июньский день, заперев собак, они обедали. Роза увидела на поле двух женщин, что-то сосредоточенно ищущих под ногами, улыбнулась: «Клиенты!» Володя и Стась посмотрели, вышли из-за стола, сунулись в домик за овчарками, быстро зашагали к женщинам. Поднялась и Роза, наблюдая за развитием событий, а третий мужчина — Волков, опытный собаковод, доставлявший сюда из Москвы псам мясо, — решил, что надо подойти поближе. С ним увязался Бек, его овчарка…

Женщины, ничего не видя, сидели лицом к лесу, на корточках, и что-то делали, что-то собирали, положив рядом с собой рюкзаки.

До этого они долго гуляли по лесу, собирали грибы, цветы, говорили. Оля — переводчица с ряда европейских языков, Соня — искусствовед, экскурсовод. Оля рассказывала о музеях Европы, в которых ей удалось побывать — от Лувра в Париже до потрясшего навечно ее душу Бухенвальда. Они заблудились, вышли из леса, увидели поле, густо заросшее сорняком, а за ним трехэтажные дома, решили, что там должна быть автобусная остановка, и пошли к ней…

Когда с лаем набежали овчарки, Оля опустилась на колени и стояла так, не шелохнувшись, а Соня беспомощно замахала руками, и собака ухватила ее зубами за низ живота. Женщина дико закричала; Володя и Стась быстро оттащили овчарок и, подняв с земли рюкзаки подруг, попросили их пойти с ними. Оля пошла тихо, безропотно, утратив дар речи, а Соня обезумела от боли и обиды: дикость случившегося не укладывалась в ее сознании, с тоской подумала она о доме, где ждут ее в эти минуты муж, дети, альбомы любимых художников Возрождения…

Она возмущалась, говорила ужасные вещи, рыдала, называла извергами Стася и Володю, и тут подошел Волков, старый опытный собаковод, ему резко не понравилось поведение женщины. «А ну замолчи, воровка!» — потребовал он.

Женщина ударила его по лицу — неумело, жалко, кончиками пальцев.

Сколько собак на нее набросилось, она не помнит…

Я увижу, казалось мне, за бумагами, до живого общения с действующими лицами этой истории, сумрачных, замкнутых, насупленно молчаливых ребят с бедной уклончивой речью и вялой, сонной усмешкой, и поэтому женственно мягкая улыбка Юры, непринужденность его рассказа, артистизм облика вызвали у меня искреннее удивление.

Юра — организатор сторожей-собаководов, он нашел их в Москве, от их имени подписал с совхозом договор об охране яблок и ягод; в инциденте с женщинами он не участвовал, потому что сторожил соседний сад, но само поле, где жили этим летом Володя и Стась, ему известно хорошо, он охранял его в том году…

— Ну, тогда беспокоили нас больные из туберкулезной больницы. Они выходят на поле утром, идут в пижамах, по ягоду… — Улыбка у Юры ясная, детская. — Мы, конечно, с собаками им навстречу, а они сердятся, машут руками…

— Покусали кого-нибудь? — сухо осведомляется следователь (в его кабине я познакомился с Юрой).

— Конечно, — отвечает тот, чуть посерьезнев, — человек сорок…

— Сорок?! — не верит хозяин кабинета. — Почему же они не жаловались? Нам не сообщили?

— А на что жаловаться? — опять ясно, по-детски улыбается Юра. — Ведь на поле же покусали.

— А на поле можно? — Мне хочется понять тайну его улыбки.

— Можно, — успокаивает он меня. — Елисеев Михаил Иванович разрешил.

— Это главный агроном совхоза, — поясняет следователь. — Вот что он пишет в объяснении: «Я давал им инструкции, исходя из целесообразности, точное законоположение по этому поводу мне неизвестно. Я исходил из того, что коль скоро посторонние лица находились на поле, где росла клубника, то они, естественно, похищают ее».

Но в эту минуту меня настолько интересует Юра, что даже подкупающе девственное объяснение Елисеева не в силах от него оторвать; об агрономе я успею подумать потом.

— А вы не переживали, — говорю я Юре, — оттого, что собаки покусали больных людей, которые, может быть, вышли только посмотреть — посмотреть на солнце, на землю, на большие ягоды?

— Переживал… — отвечает он, поежившись, как ежатся иногда дети, когда им говорят что-то неприятное. — Но понимаете, это же была моя работа — летом охранять…

— А зимой где вы работаете?

— В художественном училище. Натурщиком.

— Интересно?

— Я стою. Меня рисуют.

— Хорошо зарабатываете?

— Обнаженная натура — рубль в час, одетая — восемьдесят копеек. Голова — шестьдесят. В общем, получается неплохо. Рублей двести в месяц. Я больше обнаженный стою…

В строгом кабинете он чувствует себя непринужденно, раскованно; изящно закурил, мимолетно осведомился: «Разрешите?» — туманно чему-то улыбнулся. Ощущая его артистизм, я подумал о том, что он, должно быть, натурщик хороший, и поинтересовался:

— А как вы попали в художественное училище? Как стали натурщиком?

— Через собак, — ответил он и уточнил: — В клубе собаководства познакомился с художниками, они позвали. До этого был рабочим в НИИ. Разное было…

— Вы довольны? — допытываюсь я.

Он сощурился мечтательно, нежно усмехнулся:

— Мне нужно в жизни одно: возвращаться вечером домой, чтобы ждала меня любимая собака, самое верное, самое родное в мире существо, которое не изменит, не обманет…

— Откуда возвращаться вечером домой? — перебил я его.

Он поначалу не понял, потом обиделся.

— Вы думаете у меня легкая, ненужная работа? Были великие натурщики, они сыграли роль в искусстве.

— И вам хотелось бы стать великим натурщиком?

Подумал и ответил честно:

— Нет.

— Так откуда же возвращаться домой вечером к любимой собаке?..

Он первый раз посмотрел мне в лицо, дерзко, в упор, и не задал вопрос, констатировал четко:

— Думаете, важно: откуда.

— Вам двадцать пять или меньше? — Выглядел он юно — мальчишкой.

— Двадцать девять.

— Да… — печально покачал головой хозяин кабинета. — Лермонтова в вашем возрасте…