Она опустила газету на колени. Пока Эдуард находился в Лондоне, нервы ее были натянуты как струна. Его больше нет здесь, и слава богу, уговаривала она себя, просто замечательно. Она вяло взглянула на фотографию. Что ж, этого следовало ожидать. Ведь прошло два — да больше! — месяца. Если не Жислен, все равно рано или поздно кто-нибудь появится…

Чуть погодя она открыла газету на разделе финансов. Она взяла себе за правило просматривать этот раздел каждый день, только не при Льюисе, он бы ее непременно высмеял. Она терпеливо читала все подряд о трестах, акциях, облигациях, о наличии товаров. Не слишком понятные ей газетные столбцы почему-то действовали на нее успокаивающе, она не сомневалась, что, если постараться, обязательно научишься все это понимать. За сухими отчетами и цифрами (в них она особенно путалась) таились чьи-то драмы, рушились чьи-то жизни и карьеры, одним выпадала удача, другие неслись в бездну… как интересно. Однажды ей пришло в голову, что деньги тоже могут помочь ее реваншу, почему она раньше не догадалась? Конечно же, она вспомнила Неда Калверта, богатого негодяя из своей прежней жизни. Теперь она будет начинать чтение со сведений о хлопковой промышленности. Да, но прежде, чем думать о реванше, надо иметь хоть какие-то деньги. А у нее за душой нет ни гроша; надо, надо работать, надо что-то предпринимать. И как можно скорее.

Оставив газету, она невидящим взглядом окинула комнату. Снова ее охватили страх и отчаяние, но она заставила себя успокоиться.

На стуле лежал темно-зеленый свитер, Льюис вчера его здесь оставил. Очень дорогой свитер, она задумчиво разглядывала чудесную шерсть. Ей ничего не стоило пойти с ним на ленч. Так же как ничего не стоило уговорить его остаться дома. Достаточно одного ее слова или взгляда. Достаточно с самого первого дня, как только они уехали из Рима.

Но она слишком хорошо относилась к Льюису, и потому (она очень старалась!) он до сих пор не дождался от нее ни этого слова, ни этого взгляда. Она боялась ранить его, боялась обидеть, но ее удерживало и что-то еще, какое-то упрямство, она отчаянно цеплялась за память об Эдуарде, не решаясь покончить с коротким ослепительным счастьем, которое до сих пор давало ей силы.

Но ведь она так одинока. Ей страшно. Она посмотрела на улицу, мокрую, пустынную… И снова вспомнила о Льюисе, еще раз порадовавшись своему благоразумию, но к этой радости почему-то примешивалось сожаление.

Стало быстро смеркаться. Занавесив в половине пятого окна алыми шторами, Элен зажигала лампы и усаживалась перед черным викторианским камином. Иногда заваривала себе чай. Этот нехитрый ритуал доставлял ей удовольствие. На ее родине, в Алабаме, даже в конце года не бывало таких промозглых холодов. Однако ей нравится этот туманный мрак. И терракотовая листва лондонских платанов, и кучи мокрых листьев по краям мостовых, и схваченные утренним инеем ветви и трава, нравился самый запах лондонского воздуха с острым привкусом земли и копоти. А больше всего этот свет, серый, мягкий, это тусклое марево над Темзой.

Ей было приятно вглядываться в неспешно угасающий день, смотреть, как он все больше наливается вечерней темнотой, как зажигаются фонари, как люди, выскочив из метро, торопятся домой, пряча в воротниках зябнущие щеки. Эта будничная размеренность убаюкивала. Она надеялась, что скоро выпадет снег, ведь она видела его только на фотографиях.

В этот домик они попали неожиданно. Сначала они остановились в доме приятельницы его матери, в роскошных апартаментах на Итон-сквер. Хозяйка дома, американка по происхождению, была погружена в предрождественские хлопоты, этой шикарной даме было не до них. Элен вся сжималась от одного ее вида и от бурной светской круговерти, в которую с таким азартом готов был окунуться Льюис. Едва они завершили работу над фильмом, Элен почувствовала, как она устала, как измотаны ее нервы; все события этого безумного лета словно разом на нее навалились; в искаженном виде, чудовищно переплетаясь, они вторгались в ее сны. Единственное, что ей было нужно — теперь-то она поняла это, — очутиться в покойном месте, заползти туда, как заползает в нору раненый зверь, и, свернувшись калачиком, отлежаться.

На Итон-сквер дольше нельзя было оставаться, и тут Льюису, пребывавшему по этому поводу в раздражении, позвонила некая леди Энн Нил, художница-портретистка; Льюис едва ее знал, от общих знакомых она случайно услышала, что ему нужно жилье, она может предложить свой коттедж.

«Это неподалеку. У меня там же, за домом, студия, — объясняла она чуть резким голосом, — но я сейчас живу у подруги, так что можете воспользоваться моим коттеджем».

На следующий день они поехали взглянуть на обещанное пристанище. Осмотр скромного домика с террасой занял немного времени: две спаленки, гостиная, кухня. В спаленках медные кровати, накрытые лоскутными одеялами, тряпичные коврики и керосиновые лампы. На кухне имелась большая черная плита, шкаф с небрежно расставленным на полках старинным споудским сервизом — белый с кобальтом — и типично йоркстоунский холоднющий пол. Небольшая гостиная выглядела уютно, хотя ее и не мешало освежить; на деревянном полу старинные турецкие коврики, несколько картин на стенах и разные досочки, приспособленные под книжные полки. Слева и справа от камина — два пухлых красных кресла, а на каминной полке выстроились рядком: два фарфоровых пса, синяя стеклянная вазочка с бурыми птичьими перьями, страусиное яйцо и несколько сизых речных камушков. Ни аккуратности, ни чистоты тем более. У Льюиса вытянулось лицо, зато Элен радостно воскликнула:

— Ах, Льюис! Как здесь хорошо.

— Ну да, кукольный домик. А холод-то какой. И почему эти чертовы англичане не признают центрального отопления?

— Льюис, ну пожалуйста.

— Ну ладно, раз уж тебе здесь так нравится.

Так она убедилась в том, что знала давно: Льюис ни в чем не может ей отказать.

Переехали на следующий же день, здесь и живут теперь. Льюис являлся домой лишь для того, чтобы набраться сил для очередной вечеринки; Элен была предоставлена самой себе. Виделась только с Энн Нил, познакомились при осмотре дома, а через неделю та попросила ей позировать, Элен тогда еще, в первые же дни, поняла, как месяцы напролет ждала она, оказывается, этой уединенной жизни, то ли потому, что с детства к ней привыкла, то ли надеясь исцелиться.

Иногда она прогуливалась по набережной; а однажды ездила на автобусе в Риджентс-парк, бродила, смотрела на озеро, на уток, на пустую площадку, где летом играл джаз-оркестр.

Всматриваясь в ломаные линии веток, она слышала голос матери, ее рассказы о Лондоне, о парках, об оркестре, играющем марши и вальсы. Как не хотелось оттуда уходить, ведь мама снова была рядом.

С прогулок шла сразу в свой маленький домик и, если Льюиса дома не было — а его обычно не было, — позировала Энн, читала или просто смотрела на каминное пламя, а иногда кормила хозяйского кота; огромный, рыжий, как апельсин, он изредка к ней наведывался и, полакав молока, важно усаживался к ней на колени, не сводя с нее янтарных глазищ.

Если бы ее спросили, что хорошего в такой вот жизни, — Льюис пытался иногда под видом шутки выведать причины ее непонятного затворничества, — она бы ответила: «Мне тут покойно».

Тут она расстанется с прошлым. Тут обдумает наконец свое будущее, которое каждый день, каждую неделю напоминает о себе все больше. Надо, надо думать, не о себе, о ребенке. Ребенок Билли, ее первой любви, окончившейся так трагически. Он еще не шевелился, но она постоянно его чувствовала. Он убаюкивал ее разум, незаметно преображая и тело.

Иногда, сидя у камина, она разговаривала со своим ребенком. В Риме, когда они только приступили к съемкам, она чувствовала себя отвратительно. Ее нещадно тошнило, утром, вечером, до работы, после, из-за этого была постоянная слабость и сухость во рту. Как же плохо ей было тогда. Именно тогда, запершись вечером в одной из комнат palazzo, временном своем приюте, она писала письма Эдуарду.