Глава 10

Я расскажу все, как было – ни о чем не умалчивая и ничего не добавляя от себя.

У нее имелась отвратительная привычка: когда она пила, то обязательно стукала чашкой о блюдце. Звук был очень противный – холодный и резкий. Будто стукал один фарфоровый зуб о другой. Игнациус заранее напрягался. Невозможно любить женщину, которая так стукает чашкой.

Вообще невозможно было любить.

– Я вчера не слышал, как ты пришла, – раздраженно сказал он.

Аня выпрямилась и хрустнула пальцами. – Мы ходили в театр, – сказала она.

– Кто это – «мы»?

– Весь отдел.

– Двадцать восемь человек?

– Ну, конечно…

И она покраснела. Она не умела врать.

– Ты не умеешь врать, – сказал Игнациус. – Впрочем, теперь это – все равно. Был скандал с Горгоной, что не запираем дверей. Она будила меня четыре раза. До трех ночи. Я же просил тебя…

– Я ходила в театр, – упрямо повторила Аня. Звонко стукнула чашкой и спохватилась. – Пожалуйста, извини… Как ты думаешь, могли бы мы поменяться? Комната на комнату. Или еще как-нибудь? – Она придавила мизинцем синеватую дрожащую жилочку на виске. – Вчера Горгона выдумала, будто я отсыпаю у нее манную крупу из шкафчика. И повесила амбарный замок. А сегодня ворчит, что ночью у нее откусили половину котлеты.

– Порядочные девушки не жрут по ночам чужих котлет, – сказал Игнациус. – Порядочные девушки возвращаются домой, как положено. И заботятся о семье. – Он запнулся. – Ну что ты на меня смотришь?

– Ой, забыла, забыла!.. – воскликнула Аня.

Чрезвычайно легко поднялась и выбежала из комнаты. Чрезвычайно легко и чрезвычайно поспешно. Игнациус даже, не выдержав, застонал. В свою очередь, тоже поднялся и дернул разбухшую форточку. Ворвалось бормотание, ударило мокрым снегом. Утро наступало пронзительное, ветреное, сырое – в грохоте обрывающегося льда и в шипении мутной, летящей с поребрика крыш, обезумевшей, талой воды. – Тс-тс-тс, – сказал он себе. Потому что накатывало обычное бешенство. Комната была узкая, тесная, и жить в ней было совсем невозможно. Вообще невозможно было жить. Голая лампочка надрывалась над клеенчатым липким столом, где – которые сутки уже – засыхал в хлебных крошках изогнутый ломтик сыра. Он терпеть не мог сыр. Ничего нет противнее сыра. Неопрятная брошенная развороченная тахта желтела неостывшим сном. Валялась скомканная рубашка. Игнациус намотал в пальцы угол простыни и стащил ее на пол – со всеми делами. Нельзя любить женщину, у которой плесневеет в тарелке вчерашний ужин и целыми днями распахнута мелко измятая пустая постель.

Он уже говорил об этом – тысячу раз.

Аня примчалась обратно и замахала руками.

– Ой, ты представляешь, я чуть было не сшибла Горгону! Ползет себе по коридору, я – тоже бегу… Еле-еле затормозила…

Она попыталась улыбнуться.

– Я опаздываю, – напомнил Игнациус.

– Сахара, оказывается, нет, и – у меня кончились деньги…

С деньгами было совсем плохо.

– Сколько тебе нужно? – спросил он.

– Рублей двадцать.

– Подумаем…

Ему было стыдно. Аня посмотрела на сброшенные подушки и ничего не сказала. Она ничего не говорила в таких случаях. Будто не замечала. Все-таки надо сдерживаться. Он стал слишком раздражителен. Это ужасно. Это старческое перерождение психики. Он знал об этом. И все-таки надо сдерживаться. Мелочи. Быт. Суета. Она очень старается.

– Неужели же ты не могла все, как следует, рассчитать! – вдруг взорвавшись, запальчиво сказал он.

Накатила горячая душная болезненная волна.

Часы показывали семь тридцать пять. Было обычное сердцебиение. Правда, немного сильнее. И была обычная неприятная сухость во рту. А еще вдобавок, чего раньше не наблюдалось, медленно плыла голова, и он никак не мог остановить вращающуюся вокруг него комнату.

Аня прятала виноватые жалобные глаза.

– Сегодня у одной из наших сотрудниц – день рождения…

– Конечно, иди, – сказал Игнациус.

– А ты – как?

– У меня срочный перевод, я буду долго работать вечером.

Это была неправда. И они оба знали об этом. Игнациусу хотелось ударить самого себя.

Аня вдруг наклонилась, как кукла, и прижалась лбом к его плечу.

– Ну зачем ты, зачем? – очень быстро, с проскакивающими в голосе слезами, сказала она. – Ну давай я никуда не пойду? Они мне не нужны – только ты… Но я же не могу целый день сидеть в жутких стенах и задыхаться от твоего бесконечного молчания.

– Действительно, – согласился Игнациус, поймав, наконец, зрачками мутный прыгающий рисунок обоев. От волос ее терпко припахивало эликсиром и он поморщился. Запах был неприятный. И еще ему было неприятно, что она прижимается. – Конечно, иди. И – не думай, не мучайся – ты мне ничем не обязана.

– А ты очень меня не любишь? – спросила она.

– Очень, – сказал Игнациус.

– Это Ойкумена, – сказала она.

– Нет, это – я сам, – сказал Игнациус.

Нельзя любить женщину, которую не любишь. Потому что тогда начинаешь ненавидеть каждый ее жест, каждую интонацию, каждое ее неосторожное слово. Он сидел в сквере напротив своего института и глядел, как меняются зеленые цифры на табло при входе. Время и температура. Температура и время. Был март. Отсырели и стекли за горизонт дряхлые выдохшиеся морозы. Клочья синевы продрались к полудню из мокрых туч. Хлынули на город потоки рыжего света. Дул резкий ветер с залива и под тревожным упорством его оседал ноздреватый прогревшийся снег в сугробах. Чернели поперек тротуаров первые неуверенные ручьи. Пучился грязный наст в каналах. Сладкие тягучие соки распрямили артерии тополей и, дойдя до их самых конечных, до самых их тонких веточек, с болью и наслаждением отщепили коричневые почки на них. Прояснившийся воздух стал горек.

У Игнациуса совершенно не было сил.

Капелюхина встретила его нервно и раздраженно:

– Вы опять опоздали, – сказала она.

– Да, – подтвердил Игнациус.

– Это уже не первый случай.

– Я знаю.

– Так больше продолжаться не может.

– Разумеется, – сказал он.

– Я была вынуждена пропустить начало конференции, чтобы лично включить прибор. Я предупреждаю вас самым серьезным образом…

Игнациус, спасаясь, уткнулся в смотровое окошечко. Прибор назывался «ДМЗ» – дестабилизатор механической защиты. Его изобрела сама Капелюхина: обруч, проложенный войлоком, зажимал куриное яйцо, а пульсатор (заостренный на конце молоточек) тюкал его под заданным углом и с заданной силой. В обязанности лаборанта входило снимать разбитое яйцо и ставить новое. Капелюхина особо следила, чтобы использованные яйца не пропадали. Она уже защитила докторскую и шла прямиком на профессора. Игнациус накинул халат. Сотрудники лаборатории косились на него с острым и нескрываемым любопытством. Он был легендарной фигурой: увольнение, плагиат, скандалы.

– А знаете, Александр Иванович, – обратился к нему кудрявый Гоша, – в Южной Америке обнаружили целый неизвестный народ? Несколько тысяч человек на стадии средневековья. Сплошные загадки. Они появились непонятно откуда, обликом явно европейцы и говорят на языке древних белгов.

Игнациус пожал плечами. Ойкумена не интересовала его. Нельзя любить женщину, которая тебя обожает. Обожание утомительно, оно, будто клейкая паутина, опутывает человека – хочется немедленно освободиться. И уйти навсегда. Любить можно только безответно. А взаимная любовь – это абсурд. Он нажал кнопку. Пульсатор качнулся и острым клювом тюкнул по скорлупе.

После работы он снова спустился в сквер и уселся на ту же отдельную мокрую покосившуюся скамейку. Делать ему было абсолютно нечего. Дожидавшийся Анпилогов немедленно подошел к нему, протягивая чистенькие, без морщин, купюры:

– Вот тебе – двадцать рублей.

– Теперь будет – ровно сто. Плата за слепоту и безразличие.

– Не понял, – сказал Анпилогов.

– Я ведь не отдам, – признался Игнациус, улыбаясь и пряча деньги в карман.

– Пожалуйста, – Геннадий равнодушно кивнул. Он был без шапки – худой, хрящеватый, с бледным замерзшим редковолосьем на голове. – Не стесняйся в дальнейшем. Если тебе понадобится еще…