При своей излишней прямолинейности, Багратион мог сгоряча сказать что-нибудь весьма резкое, так как, надеясь получить место главнокомандующего, Багратион отрицательно относился к Кутузову. Человек, как мы видели, весьма самонадеянный, Багратион думал, что он один может спасти Россию, что он один достоин вести войска к победе над Наполеоном. Багратион, конечно, знал, что многие указывали на него, как на заместителя Барклая. «Впоследствии я узнал, — говорит Ростопчин в своих записках, — что Кутузову было поручено многими из наших генералов просить государя сместить Барклая и назначить Багратиона». Не показывает ли это, что честолюбие и соперничество являлось и у Багратиона стимулом выступлений против Барклая? Недаром Ермолов, в ответ на жалобы Багратиона, — и тот должен был устыдить его: «Вам, как человеку, боготворимому подчиненными, тому, на кого возложена надежда многих и всей России, обязан я говорить истину: да будет стыдно вам принимать частные неудовольствия к сердцу, когда стремление всех должно быть к пользе общей; это одно может спасти погибающее отечество наше!.. Принесите ваше самолюбие в жертву погибающему отечеству нашему, уступите другому и ожидайте, пока не назначат человека, какого требуют обстоятельства»…

Барклай безропотно подчинился и «в полковых рядах сокрылся одиноко». Самолюбие Барклая должно было страдать ужасно. Его заместитель явился с обещанием: «скорее пасть при стенах Москвы, нежели предать ее в руки врагов». И должен был последовать, в конце концов, плану Барклая. На военном совете после Бородина, когда Барклай первый высказал мысль о необходимости отступления, Кутузов, по словам Ермолова, «не мог скрыть восхищения своего, что не ему присвоена будет мысль об отступлении». И здесь постарались набросить тень на Барклая. Кутузов, желая сложить с себя ответственность, указывал в своем донесении, что «потеря Смоленска была преддверием падения Москвы», не скрывая намерения, говорит Ермолов, набросить невыгодный свет на действия главнокомандующего военного министра,[76] в котором и не любящие его уважали большую опытность, заботливость и отличную деятельность. Ведь записки писались, когда острота событий прошла.[77]

На Бородинском поле Барклай проявил свою обычную предусмотрительность и энергию. Быть может, и не совсем скромно было со стороны Барклая писать своей жене: «Если при Бородине не вся армия уничтожена, я — спаситель», то все же это более, чем понятно, когда заслуги Барклая в этот момент явно не желали признавать. Барклай, уже лишившись главного командования, продолжал чувствовать к себе недоверие. Терпеть создавшееся двойственное положение было для Барклая слишком тяжело. И он искал смерти на поле битвы.

— Там устарелый вождь, как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший первой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти…
Вотще!..

Это не поэтический вымысел Пушкина. На другой день Бородина Барклай сказал Ермолову: «Вчера я искал смерти и не нашел». «Имевший много случаев, — добавляет Ермолов, — узнать твердый характер его и чрезвычайное терпение, я с удивлением видел слезы на глазах его, которые он скрыть старался. Сильны, должно быть, огорчения».

Откровенные мнения Барклая о «беспорядках в делах, принявших необыкновенный ход», не нравились Кутузову. И в конце концов Барклай (22 сентября) совсем оставил армию. «Не стало терпения его, — замечает Ермолов, — видел с досадою продолжающиеся беспорядки, негодовал за недоверчивое к нему расположение, невмешательство к его представлениям…» Выступая с критикой, Барклай поступил честнее всех других. Он откровенно высказал в письме к Кутузову все те непорядки, которые господствовали в армии. «Во время решительное, — писал он, — когда грозная опасность отечества вынуждает отстранить всякие личности, вы позволите мне, князь, говорить вам со всею откровенностью…»

Но еще с большей откровенностью высказался он в письме к императору Александру 24 сентября, т.е. тогда, когда решение оставить армию было принято им уже окончательно. «Я умоляю, ваше величество, — писал Барклай, — сделать мне это благодеяние, как единственную милость, которую прошу для себя…» «Я не нахожу выражений, чтобы описать ту глубокую скорбь, которая тяготит мое сердце, когда я нахожусь вынужденным оставить армию, с которой я хотел и жить и умереть. Если бы не болезненное мое состояние, то усталость и нравственные тревоги должны меня принудить к этому. Настоящие обстоятельства и способы управления этой храброй армией ставят меня в невозможность с пользою действовать для службы…» И Барклай очень резко отзывается об армии, находящейся под управлением неопытных лиц, причисленных к «свите двух слабых стариков, которые не знают другого высшего блага, как только удовлетворение своего самолюбия, из которых один, довольный тем, что достиг крайней цели своих желаний, проводит время в совершенном бездействии и которым руководят все молодые люди, его окружающие; другой — разбойник, которого присутствие втайне тяготит первого… »Высказав все накопившееся чувство негодования, Барклай ушел…

И хотя имя Барклая было реабилитировано после 1812 г. и ему вновь было поручено командование армией; хотя и памятник ему поставлен рядом с Кутузовым, но все же не Барклай вошел в историю с именем народного героя Отечественной войны. А, быть может, он более всех заслужил эти лавры.

РОСТОПЧИН — МОСКОВСКИЙ ГЛАВНОКОМАНДУЮЩИЙ[78]

По словам современника Евреинова, никогда в Москве так не веселились, как в 1811 г.[79] Московским обывателям не верилось, чтобы «французы подумали напасть на Россию», как сообщает из Москвы Ноздеев А.К. Разумовскому. Несмотря на все старания литературных французоненавистников, веселящаяся Москва довольно равнодушна к их обличениям и колкой сатире. Одним словом, Москва еще очень далека от «патриотического возбуждения». Зато «бессмертные московские», как именует Ростопчин в письме к Александру московских отставных вельмож, не прочь поиграть в оппозицию. Фрондерство — это специфическое явление Москвы, которое отметила еще в 1806 г. мисс Вильмот, компаньонка кн. Дашковой. «Все те, кто ныне не в милости, фрондируют». «Москва, — пишет Вильмот, — это государственные политические Елисейские поля России».

Среди этих фрондирующих московских дворян, находящихся «не в милости», долгое время числится и гр. Ростопчин, популярный в Москве за свои «острые и забавные выходки». Через тверской салон вел. кн. Екатерины Павловны Ростопчин делает свою новую карьеру. Самолюбивому Александру самомнительный Ростопчин был «глубоко антипатичен».[80] В этом нет никаких сомнений. И по словам А.Я. Булгакова, одного из московских друзей Ростопчина, Александр долгое время отклонял предложение Екатерины Павловны о назначении Ростопчина московским генерал-губернатором. В ответ на настойчивые предложения тверского кружка Александр будто бы приводил аргумент, что Ростопчин, «состоя в звании обер-камергера, в гражданской службе не может занять место, требующее военного мундира», на что Екатерина Павловна возражала: «Mais c'est une affaire du tailleur». Но так или иначе, уже в феврале 1812 г. Ростопчин получает новое назначение (официально указ последовал в Вильне 24 мая).

В сущности, на нового главнокомандующего возлагается определенная задача: возбудить в Москве перед войной патриотическое настроение, и прежде всего возжечь «в сердцах» дворянства любовь к императору «совсем почти погасшую», как выражался Ростопчин в письме к Александру 17 декабря 1806 г. «Скажите Ростопчину», — писала Екатерина Павловна А.П. Оболенскому, — что он «должен воспламенить дворянство…» Ему стоит только «указать на опасность, в каком находится отечество, и на народное значение этой войны».

вернуться

76

А.Н. Попов («Русск. Арх>, 1875, X, 144), ссылаясь на письмо Кутузова к Ростопчину с просьбой «уверить всех московских жителей…, что еще не было ни одного сражения с передовыми войсками, где бы наши не одерживали поверхности, а что не доходило до главного сражения, то сие зависело от нас, главнокомандующих», говорит, что Кутузов не только не отделял себя от своих предшественников и не желал отклонить от себя те укоры, которыми их осыпало общественное мнение, но, покрывая своим значением все их действия, готов был принять на себя самого». Вряд ли с этим можно согласиться. Скорее Кутузов всегда отделял себя от своих предшественников. И если первые его обращения к войскам, выражавшие удивление, что с подобными молодцами можно отступать, следует, пожалуй, объяснить тактическим приемом возбуждения энергии в войсках, то отношение к Барклаю скорее следует объяснять желанием набросить «тень» на действия своего предшественника, как и указывает Ермолов.

вернуться

77

Записки Ростопчина могут служить еще раз примером того, как впоследствии современники вольно или невольно изменили свои взгляды на людей и события. В «Записках» Ростопчин очень тепло отозвался о Барклае, признавал за ним все хорошие качества полководца и отдавал ему несомненное предпочтение перед Багратионом. «Барклай, — пишет Ростопчин, — был человек честный, благоразумный, методический… У него не было других забот, как сохранить армию… Он отличался необыкновенной храбростью и часто удивлял своим хладнокровием… Багратион, обладая многими дарованиями для того, чтобы быть хорошим генералом, был слишком необразован для того, чтобы быть главнокомандующим. Он очень хвастался тем, что был ученик и любимец Суворова. Он хотел непременно драться… и если бы он начальствовал войсками… может быть, погубил их…» А между тем в начале кампании 1812 г. Ростопчин совсем по-другому относился к деятельности Барклая; лучшим свидетельством является его письмо Александру 23 июля: «Москва и войска в отчаянии от бездействия и слабости военного министра, который совершенно подчинился Вольцогену. В главной квартире спят до десяти часов утра».

вернуться

78

Напечатано в издании «Отечественная война и русское общество».

вернуться

79

М. Евреинов. Память 1812 г. («Р. Арх», 1874,1).

вернуться

80

Segur «Vie de Rostopchine». Александр не любил непрошеных советчиков, в числе которых, как мы знаем, пытался выступать с 1806 г. вождь русских «националистов» Ростопчин. Очень чутко относящийся к малейшим намекам на свое воцарение, Александр не забывал и фразы, дошедшей до него, будто бы сказанной Ростопчиным одной из своих родственниц: «Бог не может покровительствовать войскам плохого сына». Сказано это было по поводу неудачи под Аустерлицем. Между тем Александр весьма болезненно воспринимал свои военные неудачи.