Царь недоверчиво качал головой.

— А сдается нам, спалят работные заводы наши… Ох, уж и ведомы нам те смерды!

Гамильтон весело улыбалась.

— А не токмо что подпалить, рта не откроют без благословения спекулатарей. Все их помыслы у нас как на ладони. Почитай, на трех смердов по языку поставили…

— И то! Не зря ты и мудростей европейских преисполнена, лебедушка моя.

— А людишек-то, государь, на наш век хватит. Их сколько ни выколачивай, а они, как блохи плодятся!

— Хе-хе-хе!… Как блохи!… И ловка же ты на словеса распотешные!

Алексей, несмотря на свое сочувствие «преобразователям», все же не хотел открыто бороться с боярами и с торговыми людьми, державшимися старины.

— Тих я, гораздо тих, не рожден для свары, — смиренно поглаживая живот, вздыхал он, когда представители кружка приставали к нему с чересчур уже смелыми планами. Но все же, не давая прямого согласия, он вел беседы так, что «преобразователи» со спокойной душой поступали; как хотели сами.

Выходило, будто во всех новшествах повинен не государь, а вельможи его.

Беседуя с боярами, верными старине, Алексей заламывал вдруг руки, падал на колени перед образом и срывающимся голосом молил Бога помиловать его и снять бремя царствования.

— Повсюду кривды, лукавство и себялюбие! Ты, Господи, веси, каково нам с тихою нашею душою терпети свары… Избави мя, свободи от стола государева! Сподоби мя, одинокого, приять смиренное иночество.

Бояре сокрушенно вздыхали и молча, по одному, уходили, унося в сердце своем тяжелый, туго переплетенный клубок сочувствия, недовольства, подозрения и веры в правдивость царя.

* * *

Боярская дума давно уже не была участницей верховной власти. Однако думные сидения время от времени еще происходили, хотя и заканчивались почти всегда сварой и озлоблением.

Родовитое боярство цепко держалось за призрак былого могущества своего и не хотело мириться с тем, что рядом с ним, а то и выше, восседают и забирают большую силу какие-то безвестные людишки, «дьяковские дети». Родовитые придирались к каждой мелочи, чтобы задеть, оскорбить и уничтожить новых любимцев царя. Ни одно предложение худородных, даже если оно вызывалось необходимостью, не получало у них поддержки и одобрения. Поэтому царь собирал думу все реже и реже — причем, каждый раз на сидение, будто случайно, попадали многие сторонники новшеств.

В день, когда в думе был проведен закон «сделочных крепостей» на крестьян, князь Хованский, дождавшись Нащокина, набросился на него чуть ли не с кулаками.

— Ты ли господарь высокородный, коему с древних времен положено Богом дела крестьянские рядить?

Ордын надменно оглядел князя и, словно нехотя, процедил сквозь зубы:

— А сидел я в думе не по своему хотению, но по государевой воле.

Хованский взмахнул кулаком перед носом Афанасия Лаврентьевича.

— А не бывать тому, чтобы ворону превыше орла летати!

Дрожа от лютого гнева, он хрипел, выкрикивал, надрываясь:

— А ныне бояре и окольничие, коих род идет от Володимира равноапостола, в ту думу и ни для каких дел не ходят!… То вы, безродные псы, царя сему наущаете. Вы!

И, пригнув голову, неожиданно ударил в грудь Ордына.

— Накось, откушай, посольских дел управитель смердящий!

Нащокин, не ответив ни слова, почти бегом пустился с челобитной к царю.

Алексей принял управителя в трапезной.

— Не лихо ль какое?

— Лихо, царь! Не можно мне больше быти у дел государственных.

Униженно ползая на коленях и без меры привирая, Нащокин рассказал о стычке своей с Хованским. Государь гневно хлопнул в ладоши:

— Подать нам Хованского! — крикнул он вбежавшему дьяку — На аркане приволочить, коль упрется!

Едва князь вошел в трапезную, царь рванул его за ворот и стукнул изо всех сил затылком об дверь.

— А запамятовал ты, князь Иван, что взыскал тебя на высокие службы я, великий государь, а то тебя всяк обзывал дураком!… За Афоньку всему роду твоему быть разорену!

Он покосился на Ордына, наслаждавшегося позором Хованского, и, успокоившись, приказал дьяку Заборовскому принести Уложение и прочитать первую статью из третьей главы.

— Внемли! — щелкнул он пальцем по низкому лбу Хованского, когда дьяк вернулся со сводом:— Авось, поумнеешь маненько!

Дьяк стал посреди трапезной и, перекрестясь, загудел.

Будет кто при царском величестве в его государевом дворе и в его государьских палатах, не опасаючи чести царского величества, кого обесчестит словом, а тот, кого он обесчестит, учнет на него государю бита челом о управе, и сыщется про то допряма, что тот на кого он бьет челом, его обесчестил: и по сыску за честь государева двора того, кто на государеве дворе кого обесчестит, посадите в тюрьму на две недели, чтобы на то смотря иным неповадно было вперед так делати.

Окончив, Заборовский благоговейно закрыл Уложение и, подняв его высоко над головой, как Евангелие на выходе из алтаря, направился в сени.

— Слышал ли? — важно поглаживая бороду, спросил Алексей.

Хованский отвесил низкий поклон.

— А противу Уложения мы не смутьяны. Како положено, тако и сотвори.

Он пожевал губами и, обдав Нащокина ненавидящим взглядом, громко прибавил:

— Токмо от того, что меня в узилище ввергнут, Афоньке высокородней не стать.

— Молчи! — крикнул на него царь. — За дерзость твою еще двумя неделями жалую от себя, рыло телячье!

* * *

Долго, точно в дальний путь, собирался Хованский в тюрьму. Со двора своего он выехал в богато убранной колымаге, сопровождаемый толпой холопей и обозом.

У ворот тюрьмы князя Ивана встретили дьяк и стрелецкий полуголова.

— Добро пожаловать, князь! — приветствовал дьяк, помогая Хованскому выйти из колымаги.

Устроившись на груде подушек, князь спокойно ждал, пока для него уберут помещение. Когда все было готово, холопы ввели господаря в каморку и уложили на пуховики.

— Удобно ли, князюшко? — подобострастно скаля зубы, спросил полуголова.

Князь важно поглядел на служивого.

— Отбуду срок, всех одарю!… По-княжески. Чать, не псы мы худородные.

И, потянувшись, точно про себя произнес:

— Измаешься тут… Девку бы, что ли?…

Полуголова услужливо засуетился.

— Как без девки в одиночестве да в туте! Чай, и девки те истомились в темнице без ласки…

Он выбежал из каморки. Хованский остался один, уютней устроился на пышной постели и натянул на глаза покрывало, попытался заснуть.

Вдруг ему почудилось, будто кто-то скребется в углу Он приподнялся и испуганно вытаращил глаза.

— Ай!… Крысы!

На крик прибежали и стрелец, и холоп.

— Изловить!… Изничтожить! — ревел побелевший от страха князь, не спуская глаз с двух огромных, ростом с кутенка, пасюков.

Стрелец ловким броском загородил поленом вход в нору. Спокойные до того, привыкшие к людям, крысы, почуяв опасность, разъяренно ощерились.

— Упади на них… Брюхом, баба!… Не трусь! — увлеченно командовал князь. — Лавкою по башке!… Лавкой же, смерды!

Наконец крысы были убиты. Хованский оглядел все углы и, убедившись, что ничто больше не угрожает его покою, выслал из каморки своей искусанных в кровь крысоловов.

Смеркалось. Откуда-то едва слышно доносился благовест.

— Во имя Отца и Сына, — молитвенно уставился князь в подволоку, но тут же умолк и прислушался.

— Никак идут?

Чуть приоткрылась дубовая дверь.

— Бодрствуешь, князюшко?

— А что?

В каморку, испуганно озираясь по сторонам и ежась от сырости, вошла полунагая, растрепанная девушка. Князь Иван причмокнул от удовольствия.

— Ишь, востроносенькая!… Ну-кось, потешь господарика.

Девушка покорно ждала приказания.

— За что в узилище ввергнута?

— За недоимки. Подьячий споначалу к себе отписал, а погодя, будто за блуд, на двор тюремный пригнал.

— Так-так, — сочувственно вздохнул князь. — Понакручинилась, горемычная… Ну, да уж за то тотчас потехою потешишься: ползай ты по земле, аки крыса, а я ловить тебя буду.