Мама довоенная – это детдом, археологический музей, где запомнились мумия, эскимо на палочке и тому подобное в неисчислимом множестве. Главное чувство тех времен – ощущение надежности, когда она держит тебя на руках.
1942-й, Сызрань. Мама несет меня через речку Сызранку, по льду бегут ручейки, скрываясь в желтых промоинах, сверкает солнце, мама ставит меня на лед: «Дальше ножками, а то тяжело, нас же трое – ты, я и «свинка»». «Свинка» – это у меня тяжелый пузырь под подбородком, и движемся мы в больницу на операцию. Сейчас понятно, что ей нужно было сказать – «нас же четверо» – ведь Алеша уже был на полпути к этой прорве между синим небом и рыжим льдом.
Потом лето, потом много этих наполненных доверием к могуществу матери Времен. Так велико было ее внимание и терпение, что годами «ма-а-ма…» – зачитать потрясший кусок книжки, подбегаешь: «Ма-а, есть что-нибудь поесть?»
Осенью того же года мама и Адя (Рада) пришли с толстым пакетом, я пошел за ними – что бы это могло быть? Пакет развернули, тонкий писк, и что-то сине-розовое, запах еще странный. Мама стала расстегивать кофту, Адя тычком выставила меня за дверь, и я на время забыл о «его» существовании. А он начал свой бег – пока еще в разные стороны одновременно, а потом – дороги-дорожищи, шоссе и тропы, леса и горы, ущелья и море, камнепад и ласки…
Интересно, откуда вообще у женщин той поры и у Шуры Гуранской, в частности, были силы обрабатывать пространство семьи в ту пору, когда вокруг только враждебные человеку времена и обстоятельства. Шить, стирать, готовить, убирать, стоять в очередях за едой и снова, снова все то же изо дня в день. Может, готовность к добровольной «каторге» была в крови их поколения? А может, и не «каторга» вовсе – эта полная трудом кропотливая жизнь день за днем? Может, это даже интересно, особенно когда считаешь все неодушевленное живым, т. е. все – живое. Например, печке: «Ну, что ты, мерзавка, не разгораешься?..» Или: «Кошка, слезь со стола…»
А еще она с утра до ночи пела песни – польские, русские, украинские, революционные, – читала стихи и молитвы (возможно, с тайной мыслью: а ну, детишки, кто клюнет?..). Один клюнул, это точно.
«Благодарю тебя, пане Боже, что живым проснулся после этой ночи, в то время как тысячи людей в эту ночь умерли…»
Любимые мамины песни необыкновенно грустны. «Как я любила Джемми, мой милый, любимый…», «Спи, моя радость, усни…», «Мой Лизочек так уж мал…» Революционная: «Мы сами копали могилу себе…»
Мамины предсказания всегда сбывались. Сказала мне, как-то заснувшему в постели с сигаретой: «Однажды проснешься в темень, вонь и скрежет зубовный». Сбылось ведь через десять лет…
Мама петь перестала после смерти Эрика в 1951 году осенью.
Эрик. Эрнст. Эрка
Мама звала его Эрунечка. Сильный такой, надежный старший брат. «Руки вверх!» – говорит, берет за запястья, осторожно сажает себе на плечи, потом долгое путешествие по улицам Тулы, дружеские встречи, перекочевываешь на плечи улыбчивого хулигана по кличке Курс. Их три брата: Курс, Хорек и Сёка. Тебе могут подать в эту высь пирожок или чудо-мороженое. Потом пустой парк, за ним свекольные поля, усеянные рыжими квадратами бумаги – это немецкие листовки. Набрав их полные горсти, несешь к вкусно пахнущему костерку, вокруг которого резвятся подростки. Эрка сует рыжую бумагу в огонь, а тебе протягивает дымящуюся на прутке свеколину.
Маленький совсем Алеша движется по свеженастланному полу в каком-то странном ритме: прыжок вперед, шаг в сторону, прыжок назад, опять вперед и пробежка… Эрик смотрит на малыша и говорит: «Вылитый тушканчик». «Что это – «вылитый тушканчик»?» – спрашиваю. Эрик протягивает руку к подоконнику, берет толстый том Брема «Жизнь животных»: «Найди про братика». Нахожу. Тушканчик – симпатичный зверек, уходя от врагов, совершает сложнейшие па.
Однажды: «Шитька-виц, – что значит «по фене» Витька, – только никому: папа хочет купить поросенка, идем за желудями». Долго бродим по всему Ботаническому саду, не находим ни дубов, ни желудей, начинается осенний ливень. Через весь Пролетарский бульвар до дома, промокнув, идем не спеша. И Эрик учит меня говорить «по шицам» – одному из языков офеней-коробейников.
Леше 10 лет, предлагаю ему выучиться этой премудрости. Он долго слушает правила и говорит совершенно неожиданно: «А зачем, чтобы не понимали? Лучше пусть все улыбаются».
Эрик любил возиться с железом. «Железом» в доме был привезенный отцом германский мотоцикл NSU-125 см3 – двухместная, мощная, при таком скромном количестве «кубиков», машина. Запчастей к ней, разумеется, не было. Но Эрик исхитрялся изготавливать их «на коленке». Нечего и говорить, что со второй коленки при этом не слезал «тушканчик».
Талантом Эрика было рисование. Неясно, кто из предков и по какой линии проявился в нем, но как он рисовал! Карандаш, перо, чернила. Бумага – обратная сторона плакатов и обложки книг. Было множество рисунков углем – увы, негде было взять закрепитель. Рисовал он почти профессионально – трудный поворот «в три четверти», перспектива. Этому учатся годы, а здесь – как с неба. После смерти Эрика мама собрала и спрятала его рисунки и материалы. Целые годы я стеснялся спросить о них. А однажды стало поздно.
В 1949-м Эрик окончил школу и поступил в Политехнический институт. На маевке 1950-го, накупавшись, полежал на влажном с зимы песке. Жестокая простуда сказалась на почках, скудная фармацевтика тех времен – от всех болезней – сульфидин и стрептоцид. Последнее лето Эрика. Паломничество его друзей на дачу. И октябрь 1951-го года. Гроб поздним вечером несем с отцом из мастерской на Греческой площади. Это очень тяжело. Ночь. Сумасшедшая тишина, где-то перед рассветом на пороге – мама. «Витенька, иди, поспи…»
Ты был в этом мире и в моей жизни, Эрунечка…
Адька. Рада. Адя
Тоже – была. От ее юности в семью пришли скалолазание, красивые термины «рондат-фляк-сальто», «репшнур», Карпаты зимой, Кавказ летом. Адя – надежный и ответственный человек. Рюкзачище в горах, рюкзаками маме продукты на дачу, а уж нас детей, всех младше ее, на руках уж по разику перетаскала. А футболок, шаровар и тапок…
Лето, 10-я станция, дача. В тишине – нарастающий гул. Из-за угла улицы – отец на мотоцикле. Лихо тормозя, подлетает к калитке. «Но какая, – говорит, – машина!» Адя: «Сейчас, сейчас, папочка», – закалывая бельевой прищепкой шароварину (кожуха на цепи уже давно нет – зажует). Ногой по стартеру, руки на руле – сцепление, прыжок в седло, газ, рывок руля вверх. И на заднем колесе, снося номер и подрывая заднее крыло, мотоцикл, как конь на родео, несется, подняв облако пыли. «Амазонка». Отец одобрительно: «А хай ты згорыш…»
Незадолго до смерти плачет: «Витя, мне страшно…» Успокаивать мужественных?.. Смеху мне! Ну и что, Адька, что сейчас чего-то нет, да почти ничего уже нет – ни паровозов, ни самолетов, но ведь было же, было! Парад в Москве, спортзалы, горы, горы, скалы и друзья, и любовь твоя, и любовь к тебе, и каменище всего этого. Перестает плакать, улыбка, легкие уже слезы. «Ах, если бы можно было все это повторить…»
Это ведь тоже мамино – у Ади, как и у Лешки, – инстинктивное ощущение жизни – луга, где в густоте трав творится великое действо, а вот чтобы это понять, лицо нужно опустить или поднять горе…
Бабушка
С папиной мамой – бабушкой Полиной – связано у меня много из послевоенья. Скудный быт тех времен состоял из предметов, обладание которыми сейчас показалось бы смешным. Но какие это были прекрасные предметы в ту пору: патефонные иглы и примусные иголки, ламповые фитили и ламповые стекла. Циновки, коптилки, шлепанцы, толь, ракушняк, «ордер», «блат». Да неисчислимо этих предметов! И осень, запах жареной рыбы над городом. Мама и бабушка Полина (сзади я за руку веду Лешку) идут домой с Привоза. Мама и Полина несут за продетую сквозь жабры веревочку гигантскую камбалу, шипастую такую, пахучую, толстую камбалу. Хвост ее волочится по земле. Леша рвется из моей руки, кося глазами по сторонам. Я одергиваю его: «Ты что, писать хочешь?» – «Нужно найти еще веревочку, а то у нее хвост пачкается. Я за веревочку понесу, чур я!». Это игра была такая с мальцом – «Чур я первый!» Насколько же четко он пришел в этот мир, чтобы стать первым. И ведь знал, что нет «первых», кроме как из детских игр. Но это стремление и есть суть лидерства. Он часто любил быстро-быстро проговорить «Чур я!». Это «Чур я!» прошло через всю его жизнь.