— Устал я, мастер.
— Да что ты делал, сынок?
— Трубы мыл.
— А ещё что?
— Мыл трубы.
— И только?
— Не могу я, мастер!
Касумов весь колыхался, любуясь сынком, его потешным скуластым лицом, обиженным, грязным, скучным.
— На готовке раствора не был? Свечи не ставил? Так ничего не заработаешь, сынок.
— Не могу я, мастер. В мотористы пойду.
— Монтажником был — сбежал. Буровиком не нравится. Из мотористов ещё куда-нибудь потянет… Куда же годится, сынок? — Аяз покачивал седой головой.
— Опять затосковал? — улыбались рабочие и похлопывали его по сникшим плечам. — Иди-ка ты лучше с Лидкой погуляй, всё легче станет. А мы и без тебя тут управимся.
Он дружил с замерщицей Лидой. Она приходила иногда по делам. Не торопясь он отмывал нефтью руки и шагал навстречу. Он подмигивал ей так, чтобы все видели и знали: это его девушка. А Лида, рыжая, худая, высокомерно проходила мимо, захлопывала дверь в будке и проверяла журналы.
Саша неторопливо шёл к будке. Лида снимала показания по журналу, сурово допрашивала мастера и не оборачивалась, когда входил Саша. А тот стоял в дверях, добродушно и открыто улыбался. Лида напряжённо краснела, на щеках и шее проступали большие веснушки.
— Я пошёл, — торопливо поднимался мастер и подмигивал Саше. — Если чего непонятно, сынок разъяснит.
Лида захлопывала тетрадь, прятала авторучку и устремлялась за мастером, но, широко расставив руки, дорогу ей преграждал Саша. Только теперь, когда в комнате никого не оставалось, она спокойно оглядывала его, деловито смахивала с куртки пылинки. А вечером они встречались на танцах возле управления. Хорошая была Лидка! Никто не знал, не подозревал, до чего же эта злая на вид рыжая девчонка заботлива и ласкова с Сашей.
Возвращался он после танцев в полночь, когда луна висела над эстакадой и дробилась в чёрной тихой воде. Он снимал ботинки у порога, входил на цыпочках в комнату, но кто-нибудь ещё не спал и спрашивал спросонья:
— Ну как, сынок, пуговицы на куртку пришила?
— Пришила, — шёпотом гудел Веткин.
— Ишь доволен, рот до ушей! — говорил сосед. — Танцевали, значит?
— Танцевали. А ещё в кино ходили, — докладывал Веткин.
— Ну и добро. А теперь спать ложись, а то утром тебя не добудишься.
Но Саша долго ещё сидел у окна, чему-то улыбался, ерошил волосы и смотрел на отливавшую медью лунную дорожку в сонной воде. Казалось ему: вот уйдёт он по этой дорожке далеко-далеко, через море, где светит другое солнце, иные люди живут, уйдёт подальше от буровой, от промысла, где так всё знакомо и скучно.
В день получки, ощущая в боковом кармане пачку денег, чистый, свежий после душа, бродил он возле управления, где по вечерам были танцы, поглядывал на свои новенькие часики «Алмаз», гулял по эстакаде. Он хотел повидаться с Лидой. С вечера он заступает в ночную смену и на танцах встретиться не сможет. Он склонялся над перилами эстакады и улыбался своему далёкому отражению в воде. Он прошёлся туда и обратно мимо магазина, где толпились нефтяники, накупая виноград, яблоки, арбузы. Жизнь была хорошая, правильная.
На пристани шла посадка. Покачивался катер, по трапу перебегали люди с чемоданчиками, авоськами. Прыгали на палубу, ныряли в кубрик.
— Всё, что ли? — спросил дежурный матрос.
Катер отбывал к побережью, в Баку уезжали рабочие, служащие, отработавшие смену.
— Кончай посадку! — крикнул капитан.
И матрос стал втягивать трап.
И вдруг вперёд кинулся, пролетел над узкой щелью меж причалом и палубой и упал на руки матроса сияющий, радостный Веткин. Он пробрался в рубку и стал возле рулевого, знакомого паренька, с которым встречался на танцах.
Катер развернулся, плеснул на сваи длинной волной и стал набирать скорость, всё дальше уходя от пристани, от Нефтяных Камней. И никто не знал, что уезжал отсюда Веткин, сынок, что не вернётся он больше в бригаду, где мастером Аяз Касумов, а вечерами не придёт на танцы, где будет ждать его рыжая девушка Лида, ждать и недоумевать. Что ему, Веткину, до буровой, до бригады! Все там были свои до зелёной тоски. Папаша Аяз — свой, ребята — свои и Лидка — тоже своя. Скучно было с ними. Муторно. Всё равно как с батей, пожарником, или матерью, с которой не о чем поговорить. А молодые годы-то уходят! И Веткин рад был, он торжествовал, что вот смог сразу оборвать, что не сдрейфил. Жизнь-то у человека одна? Вот и надо её сработать на всю катушку.
Слегка рассеянный от счастья, он стоял возле рулевого. Свежий ветер, острый от запахов моря и горячих дизелей, холодил его скуластое лицо, улыбка блуждала на его пухлых губах, в синих беспечных глазах. Катер нырял в пропасть, карабкался вверх на крутую волну. Притороченные к бортам автопокрышки окунались в воду и с шипением выскакивали, осыпая палубу брызгами. Люди с посеревшими лицами закрывали глаза, подставляли ветру лицо. А Саша и рулевой курили, толковали о разных делах, смеялись — морская болезнь не про них, сильных и молодых. Саша держался рукой за рулевое колесо, пристукивал ногой в такт песенке, которая неслась из радиорубки, а другой рукой помахивал как дирижёр.
— Хороша жизнь, Витюха! — и обнимал матроса. — Люба ты моя, голуба!..
В Баку Веткин сел в поезд, уходивший на Ростов. Сытно, с пивом пообедал в вагоне-ресторане и до самых поздних сумерек смотрел в открытое окно, вдыхая воздух, пахнувший острым паровозным дымком, воздух далёких странствий. Он вбирал в себя горы, синевшие вдали, серые степи, сады, пёстрые от яблок, пыльные, зовущие куда-то просёлки, мчавшиеся мимо.
— Люба-Любушка, Любушка-голубушка, — кричал он, высовываясь из окна, — ты меня не позабудь!..
Грудь его распирало от приволья, она готова была вместить в себя всю эту незнакомость, всю эту ширь, всю эту весёлую жизнь, свободную и беспечную, которая виделась ему впереди.
Всю ночь он спал на верхней полке, ворочался с боку на бок, нашаривая рукой стенку, чтобы не свалиться вниз. Голова его была горячей и мокрой от духоты. Он просыпался, прислушивался к перестуку колёс и снова забывался в грохоте. И даже во сне его не покидала радостная и лёгкая жуть неизвестности, в которую мчал его поезд.
Несколько дней он жил словно в каком-то забытьи. Много спал, пересаживался из одного поезда в другой, бродил по вагонам. Познакомился с грузинскими ребятами, портовыми рабочими из Поти. Они ехали куда-то под Кустанай убирать урожай и звали с собой. Подсел в другом вагоне к девчатам — студенткам рыбного института, ехавшим на практику. Они вдруг приняли Веткина за своего, студента, стали пищать и тормошить его. Он похохатывал баском, угощался их дорожной снедью, а потом потихоньку улизнул, потому что чурбак чурбаком был по сравнению с ними и не о чем было ему разговаривать. Люди знакомились в пути, ели, пили, незатейливо веселились, рассказывали о близких людях и делах, которые ждали их. Только Веткин один катился, как осенний лист, неизвестно куда.
Вот уже потянулись незнакомые небеса, на станциях за прилавками базарчиков торговали бабы в расписных кофтах и цветастых платках, и тогда Веткин, решив податься на Днепр, стал рассказывать, что едет он в отпуск к тётке, славной такой тётке-хохлушке, у которой корова и сад, давно, мол, в гости зовёт, да вот шибко незаменимый на работе человек, всё не отпускали его.
— Верно, — хвалили его. — Поправишься у тётки, молочка попьёшь, фруктов поешь, а работа никуда не убежит. Найдёт она тебя, работа!..
Изредка вспоминались буровая, мастер Аяз, рыжая Лида, ночные смены в море, но казались они теперь далёким прошлым, расплывались в тумане, будто не о себе, а о ком-то другом вспоминал. Он же весь был устремлён вперёд, ждал чего-то необыкновенного впереди, и это необыкновенное должно было прийти. Таяли деньги, но не таяло чувство свободы. Пообносился, похудел, обтянулись его мальчишеские скулы, но в сердце по-прежнему трепетал огонёк…
Сняли его с поезда, безбилетного, без гроша денег и без документов в Черкассах. В милиции он по-свойски улыбался, всячески «нажимал» на свою улыбку, которая, он знал, действует на людей. Он радостно соглашался с милиционером, что это дьявол знает, что такое, он вёл себя так, словно только и мечтал попасть сюда и беседовать с сердитым чернобровым сержантом.