Через два дня я убедилась, что профессор Зильбер именно такой, каким мне описал его Марк, во всяком случае внешне он выглядел именно так, как я его представляла. Несмотря на годы, он был статный, большой, и старческая сутулость только добавляла ему массивности. Он был широк в кости, но поджарый то ли от возраста, то ли от природы, с широкой, размашистой походкой. Крупные черты лица сразу привлекали внимание, но даже на их фоне выделялись глаза. Хоть и суженные морщинами век, они, казалось, выпирали из-под линз очков, казалось, что линзы — эти увеличительные стекла — имели лишь единственное назначение: увеличивать то, что сохранено за ними, и, только когда он снимал очки, было видно, что глаза живут отдельной от остального лица жизнью, как бы автономно. Возможно, от их выпуклой величины создавалось впечатление, что перемещаются они не в двух, как им положено, а как бы в трех измерениях и не имеют никакого отношения ни к мимики остального лица, ни к жестикуляции рук.

Только увидев его глаза, немного, совсем чуть-чуть навыкат, я поняла, что у этого человека не могло быть другого занятия, кроме психоанализа, они сами по себе были связаны и с психо, и с анализом. Впрочем, подумала я, неизвестно, с чем больше. Крупный, неправильной формы нос являлся придатком к глазам, он как бы пытался связать их со всем остальным лицом, не давая им уж совсем оторваться, и придавал всему лицу дополнительную гармоничную выразительность.

Странно, подумала я, именно крупный нос придает лицу, особенно лицу мужскому, чувственность и характер, именно он является базой для харизмы, для обаяния. Маленький, пусть даже правильный нос, невыразителен, он не притягивает взгляда, и, это, наверное, правда — именно с носа формируется конструкция всего остального лица.

Вообще красота шаблонна, она невыразительна, человечество создало эталон, шаблон красоты, как создало эталон измерения веса или длины. Но аналогично тому, как ни килограмм, ни метр не привлекают, так как они есть стандарт, так и приближение к красоте есть приближение к стандарту, а стандарт не может быть красив. Красив отход от стандарта, он неожидан, он волнует новизной, он притягивает. Конечно, он должен быть эстетичен, но эстетика — это уже относительное понятие.

Я все же отогнала посторонние мысли, собралась и подошла к профессору.

— Я — Марина, — представилась я, стараясь мило улыбнуться.

Профессор Зильбер посмотрел на меня сверху вниз, так, что глаза его округлились от нескрываемого, до изумления откровенного любопытства, и произнес громко, отчетливо, но с явным недовольством в голосе:

— Ага, — и, повернувшись ко мне спиной и уже отойдя на приличное расстояние, так что я едва расслышала, добавил на ходу: — Следуйте за мной.

Мы вошли в небольшую комнату, по-видимому, его кабинет, где посередине стоял огромный письменный стол, старый, массивный, с поверхностью, обитой тонкой зеленой кожей, и от его размеров, наверное, комната и казалась маленькой. Зильбер уселся, указав мне взглядом на стул по другую сторону стола, мол, устраивайтесь, девушка, что я и сделала со смиренным, даже более того, покорным видом. Воцарилась тишина, типа театральной, он высверливал на моем лице две маленькие дырочки своими слишком уж живыми глазами, я же, чтобы не соперничать с ними, просто разглядывала обстановку необычного кабинета.

Левая боковая стена была вся увешана грамотами, сертификатами, свидетельствами о наградах, вставленными в недешевые рамки, и от множества этих застекленных бумаг сама стена выглядела как экспонат окружного музея боевой и спортивной славы. Прямо передо мной, над столом, висела гравюра, и, посмотрев на нее, я сразу заподозрила недоброе, а напрягши глаза, получила подтверждение своим самым страшным подозрениям: в правом нижнем углу я различила мелкие буковки — «Пикассо». Неужели подлинник, подумала я. Здесь, в офисе?

— Подлинник, девочка, самый что ни на есть, — как бы читая мои мысли, снисходительно сказал Зильбер, прервав таким образом затянувшуюся паузу, и глаза его от радости психоаналитического трюка сделали поворот против часовой стрелки.

Это было не просто пижонство, а дурной вкус. Тоже мне старая школа, подумала я, его этому Фрейд, что ли, научил? Как будто сложно было догадаться по моему прищуру, что я что-то читаю у него за спиной, а читать там, кроме подписи, было нечего. Тоже мне доктор Ватсон! Шерлок Холмс был твой учитель, а не Фрейд.

И тут я поняла, что если прикинусь чайником (хорошее слово «чайник», подумала я, как раз для гарвардской атмосферы), то все потом пойдет с этим выпендрежным профессором вкривь и вкось, и мне надо именно сейчас дать ему понять, что я не клиент для его незамысловатых тестов. А потому я сказала с милейшей, невинной улыбкой, подыгрывая ей смеющимися глазами:

— Доктор, сознайтесь, за последние три года вы произносили эту фразу больше ста раз. Не правда ли?

Я вставила это «не правда ли» для пущей формальности, чтобы не походило на фамильярность, меня еще в пионерах приучили уважительно относиться к старичкам и старушкам. А милая улыбка и веселые глаза потребовались мне для того, чтобы, если он меня сейчас выставит, я смогла бы оправдаться перед Марком, что, мол, всего-навсего глупо пошутила.

Глаза доктора Зильбера прыгнули назад под веки, под прикрытие бастиона носа, а толстые губы разом еще больше набухли и потяжелели. Я приготовилась к худшему, но доктор молчал. Через некоторое время, а молчал он уже секунд пятнадцать, до меня дошло, что чувак, наверное, не врубился и нуждается в пояснении, которое я с радостью дала, так и не снимая с лица ни улыбки, ни застывшего в глазах смеха:.

— Ну, я имела в виду, что картина у вас за спиной сразу приковывает взгляд человека, сидящего перед вами. Ведь сразу видно, что гравюра не простая, и хочется прочитать имя автора, что отсюда, где я сижу, сделать вполне возможно. А после прочтения, конечно, сразу возникает вопрос, подлинник это или копия, и поэтому ваше замечание всегда попадает в цель, и его можно отрабатывать на каждом, что, как я догадываюсь, вы и делаете.

Ах, как мне хотелось закончить реплику словами: «Элементарно, Ватсон», теперь уже я чувствовала себя вполне законным не только Шерлоком, но и Холмсом. Но я сдержалась, потому что знала, что тогда это точно будут мои последние слова, сказанные профессору. Зильбер сидел, не шевелясь, глаза его, став на мгновение частью лица, сфокусировались на мне, и после длинной психоаналитической паузы (а что в этом кабинете было не психоаналитическое?) доктор вымолвил:

— Я беру вас на работу. Марина.

Я представила себе сцену, как я вскакиваю, высвеченная, как сказал когда-то поэт, радостью, и клянусь, приложив, как в старых американских вестернах, по-индейски руку к сердцу, что оправдаю, что буду добросовестно размножать и множить все бумаги и вытирать до последнего священную пыль с мемориальных стекол на стене. Но вдруг мое ехидство отогнала другая подозрительная мысль, что, возможно, этот комедийный старик и не так комедиен, и не так прост. Может быть, как раз я проста, может быть, это я попалась на его уловку и стала подопытным кроликом для его теста. Не было ли так задумано с самого начала, не являлась ли его якобы пижонская догадка сама частью теста, чтобы посмотреть, проверить, как я отреагирую на его провокационную фразу.

Неожиданно эта мысль, которая родилась как догадка, как остросюжетный поворот в нашей не очень остросюжетной борьбе характеров и готова уже была отступить как красивая игра ума. вдруг оказалась одной единственно возможной. И тут же все стало на свои места, и я сама себе со своей нелепой иронией показалась нелепой.

Я еще раз, уже более внимательно посмотрела на доктора. Наверное, он небезуспешно приставал к женщинам, с такого станет, подумала я о нем с непонятно откуда взявшимся уважением.

— Тем не менее, — продолжал Зильбер, — передайте тому, кто там за вас ходатайствует, что в науке на работу не назначают.