— Марк, — сказала я спокойно, — я знаю, ты раздражен, и я извинилась, но не надо выплескивать свои эмоции на других, это нечестно.

— Кто же просвещал тебя сегодня в вопросах чести, Зильбер или мальчик Джеф?

Это была явная провокация, и я поддалась на нее — столько пренебрежения, столько высокомерия было в его фразе по отношению к людям, которых я уважала, а значит, и ко мне. И откуда, с чего, где он взял это право — смотреть на людей сверху вниз, даже на тех, кого он никогда не встречал?

— Это зло, Марк, — взорвалась я. — И почему? Только лишь оттого, что я задержалась на полтора часа? Но я не девочка, в конце концов! И, в конце концов, ты знаешь: я была на семинаре. И вообще, Марк, откуда это пренебрежительное отношение к людям, абсолютно ко всем, даже к тем, кого ты не видел ни разу? Я понимаю, ты человек способный и, наверное, высокого мнения о себе, вероятно, вполне заслуженно. Но почему ты думаешь, что один такой? Ты сидишь, не вылезая, в этой квартире, никого не видишь, ни с кем не общаешься, у тебя нет друзей, ты замкнулся на книгах. Откуда ты знаешь, что там, за пределом твоего мира, нет таланта, нет других людей, которые не уступают тебе?

Я хотела добавить: «А может быть, превосходят», — но удержалась.

— Ты выйди, посмотри, может быть, удивишься.

Как ни странно, это был первый в моей жизни с Марком бунт — скорее не бунт, а так, бунтик, — когда я впервые, более умышленно, чем искренне, поставила под вопрос его исключительность, скорее всего, чтобы ответить злостью на злость. Но мой выпад почему-то положительно подействовал на него. Он улыбнулся своей самой милой улыбкой и сказал уже совсем другим, спокойным, мягким и, главное, добродушным голосом:

— Я был там. Впрочем, ты права: я был давно, может, все изменилось. — Он снова улыбнулся, и опять так же мило. — Ладно, не злись, пошли спать.

И мы пошли спать, и это был тот редкий случай, когда мы заснули сразу, во всяком случае я.

Утром мы проснулись, как всегда, одновременно, и пошли на кухню пить кофе. Марк выглядел, на удивление, свежим, гораздо свежее, чем обычно по утрам. Он был очень хорошенький этим утром, глаза его ярко светились, и весь он казался как-то особенно молодым, веселым, даже озорным.

— Ты была права вчера, — сказал он безмятежно. — Я чего-то засиделся, мы вообще давно никуда не ходили. У тебя когда выступление, через два дня? — спросил он. Я кивнула. — Давай так: сегодня вечером и завтра мы к нему готовимся, потом я приду послушаю твой доклад, а после мы завалимся куда-нибудь, отметим. Заодно я и на людей посмотрю.

Он еще радостнее улыбнулся, как бы говоря: «Помнишь, о какой чепухе мы вчера спорили. Смешно, правда?»

— Конечно, — согласилась я.

Странно, правда, что он только сейчас вспомнил о конференции. Я уже думала об этом: последнее время он ни разу не упоминал о ней, не интересовался ни моим докладом, ни как я к нему готовлюсь. И вот, только сегодня, наконец, вспомнил. Я ощутила неясный смутный осадок, который медленно заполнял и утро, и меня в нем. Я не смогла сразу разгадать его природу, просто чувствовала что-то неудобное, как будто надела сдавливающую, натирающую одежду.

Только лишь по дороге в университет я поняла, откуда взялось утреннее неприятное ощущение. Я поняла, что не хочу, чтобы Марк приходил на мой доклад, не хочу по разным причинам, но особенно не хочу, чтобы он встретился там с Зильбером и Джефри. Я не знала точно почему, возможно, я опасалась возникновения некоего непредвиденного напряжения между ними.

Конечно, я не боялась, что они начнут ругаться друг с другом, но я предчувствовала, что конфликтная ситуация может возникнуть в душе каждого из них, как она существует сейчас пока только в моей душе. Я не знала, что именно случится: начнет ли Зильбер по-стариковски ревновать меня к Марку, ведь он о нем ничего не знает, во всяком случае, от меня. Или у Марка усилится раздражение по отношению к Зиль-беру, когда он увидит, как нежно, по-родственному тот относится ко мне. Или возникнет какая-нибудь нелепая напряженка с Джефри, которому я и о Марке тоже ничего не говорила.

И не то что я умышленно скрывала подробности своей личной жизни, но я всегда догадывалась, скорее интуитивно, что присутствие Марка — такого несхожего, отличного от всех остальных — невольно нарушит созданную за это время душевную связку между мной и Зильбером, да и Джефри тоже.

Но, с другой стороны, получалось, что я как бы стесняюсь Марка, стесняюсь своих с ним отношений и поэтому избегаю демонстрировать их, предпочитая сохранять их на нелепом — я сама понимала это — конспиративном уровне. И когда я поняла это, — мне стало стыдно за себя.

Вечером Марк выслушал мое выступление и похвалил, сказав, что я удачно выбрала направление и написала хороший текст, и хорошо говорю, и что мой акцент только добавляет шарма и еще больше располагает ко мне. Но про акцент, я сама давно поняла.

В общем, он благословил меня на подвиги и посоветовал не нервничать, а если все же буду, то относиться к этому нормально — все нервничают поначалу. Я пообещала, что постараюсь, хотя уже сейчас, за целых два дня до выступления, чувствовала, как у меня каждый раз перехватывает горло, когда я только начинаю думать о том, как выйду на подиум.

С приближением дня и часа распятия признаки волнения наслаивались, становясь разнообразнее, подключая все новые, до этого не ощущаемые участки организма. В конце концов утром в день выступления я даже кофе не смогла выпить, так у меня завихрилось все в желудке, как будто в животе закручивалась упругая пружина, и она своими широкими кольцами сдавливала дыхание, сжимала грудную клетку и тяжело задевала что-то под сердцем. Поощрения Марка типа: «не волнуйся, малыш, все будет в порядке», не только не успокаивали, но, наоборот, заводили еще больше, вызывая злобную нервозность, которую, впрочем, не было ни желания, ни сил выплескивать.

В университет я поехала раньше Марка, мы договорились, что он приедет прямо к моему выступлению. С Зильбером

мне тоже не хотелось встречаться — и он небось начнет успокаивать, — и поэтому я, воспользовавшись оставшимся до начала временем, пошла в кафетерий. Но поскольку на еду я и смотреть не могла, то взяла только кофе, который все ж надеялась выпить.

Чтобы отвлечься, я пыталась читать прихваченную с собой книгу, но, перечитав одну и ту же страницу четыре раза и так и не сообразив, в чем там, собственно, дело, я перестала сопротивляться и полностью отдалась волненению, помня, что, по Матвею, человек получает удовольствие от состояния, в котором находится. Лучше не становилось, я смотрела на часы и опять смотрела, пока меня, увлеченную своей нервозностью, не испугал Джефри, неслышно севший за мой столик.

— Так и знал, что ты здесь, — сказал Джефри. — Волнуешься, — догадался он, наблюдая, как меня бьет колотун.

— Немного, — поскромничала я.

— Слушай, я тебе не говорил раньше, у меня в Нью-Хемпшире маленькая-маленькая ферма, то есть скорее яблочный сад, и я там яблочный сироп изготовляю.

Он выставил на стол жестяную баночку. Я взяла ее в руки. Баночка была фирменно сделана, с красивой наклейкой, на которой было нарисовано что-то вроде цветущей яблони и тележки под ней. Внизу было написано: «Яблочная ферма Джефри». Я ничего не поняла. Все это — и Гарвард, и мой доклад, и шумный кафетерий, и этот длиннорукий интерн, выращивающий яблоки на своей ферме и делающий из них сироп, и вот вполне заводская баночка с фирменной наклейкой о яблочной ферме Джефри — все это в моем воспаленном мозгу отозвалось бессмысленным сюром.

— Подожди, — сказала я, обалдело мотая головой, — какая ферма, какие яблоки, какой сироп? Ты чего меня разыгрываешь? Я ведь тебя знаю; ты — Джефри, работаешь интерном у Зильбера. я тебя вчера видела, никакой ты не фермер.

— Неправда, — упрямо заявил Джефри, — честное слово, я выращиваю яблоки и делаю яблочный сироп. Вот, можешь попробовать.

— Сам выращиваешь? — засомневалась я.