Нет, нет, лучше подождать еще немного, хотя бы до решения апелляционного суда. Зачем рисковать? Ведь бог все равно знает правду. А он горько, очень горько обо всем сожалеет. Он теперь хорошо понимает, как все это ужасно, сколько горя и несчастья, не говоря уже о смерти Роберты, он посеял кругом… Но… но жизнь так хороша… Ах, если бы только вырваться! Если бы только уйти отсюда и никогда больше не знать, не чувствовать, не вспоминать кошмара, который сейчас нависает над ним! Медленно сгущаются сумерки. Медленно наступает рассвет. Долгая ночь! Эти вздохи… Эти стоны! Пытка эта длится день и ночь, так что порой кажется: вот-вот он сойдет с ума; и, наверно, сошел бы, если бы не Мак-Миллан, который все больше и больше привязывается к нему и так умеет обласкать, утешить, ободрить. Как хорошо было бы как-нибудь сесть с ним рядом, здесь или в другом месте, и рассказать ему все, и от него услышать, виновен ли и насколько виновен, — и если виновен, то чтобы Мак-Миллан помолился за него! Иногда Клайд ясно чувствовал, что заступнические молитвы его матери и преподобного Данкена Мак-Миллана будут иметь больший успех у этого их бога, чем его собственные. Он еще не мог молиться. И, слушая порою мягкий, мелодичный голос Мак-Миллана, несущий к нему из-за решетки слова молитвы или посланий к галатам, коринфянам, фессалоникийцам, он думал, что нужно рассказать этому человеку все — и как можно скорей.

Но дни шли, а он упорно хранил молчание, так что преподобный Данкен стал уже терять надежду когда-либо склонить его к покаянию и спасению души, как вдруг через полтора месяца пришло письмо, вернее, записка, от Сондры. Оно было получено через канцелярию начальника и передано Клайду преподобным Престоном Гилфордом, протестантским духовником тюрьмы. Подпись отсутствовала, но бумага была хорошая, дорогая. Согласно тюремным правилам, письмо распечатали и прочли. Но в содержании его начальник и преподобный Гилфорд не усмотрели ничего, кроме сочувствия и укора, а так как, кроме того, было совершенно очевидно, что автор не кто иной, как неоднократно упоминавшаяся на суде мисс X, то после должного размышления решено было, что Клайду можно прочесть письмо — и даже следует прочесть. Это может послужить ему полезным уроком. «Пути беззаконных…» А потому как-то под вечер — дело было осенью, сменившей долгое томительное лето, и уже шел к концу год пребывания Клайда в тюрьме — ему принесли это письмо. Он взял его в руки. И хотя оно было написано на машинке и не имело ни даты, ни обратного адреса (только почтовый штемпель был нью-йоркский), он мгновенно почувствовал, что это от Сондры. И сразу же разволновался — даже рука, державшая конверт, слегка задрожала. Потом прочел строчки, которые много дней после этого перечитывал без конца:

«Клайд! Эти строки пишутся для того, чтобы вы не думали, будто та, которая была вам дорога когда-то, совсем вас забыла. Она тоже много выстрадала. И хотя она никогда не доймет, как вы могли сделать то, что сделали, все же и сейчас, хотя вы с ней никогда больше не увидитесь, она жалеет вас и желает вам свободы и счастья».

Без подписи — без единого следа ее руки. Она побоялась подписать свое имя и внутренне уже настолько отдалилась от него, что не захотела даже сообщить, где она теперь. Нью-Йорк? Но письмо могло быть написано где угодно и только отправлено из Нью-Йорка. И он никогда не узнает… никогда не узнает… даже если умрет в этих стенах, что легко может случиться. Рухнула его последняя надежда, последний проблеск его мечты. Конец! Так бывает, когда ночь гасит последнюю слабую полоску света над горизонтом. Неясный розоватый отблеск — и затем полный мрак.

Он присел на койку. Полосатая ткань его жалкой одежды и серые войлочные туфли привлекли его взгляд. Уголовный преступник. Эти полосы. И туфли. И камера. И смутная угроза впереди, о которой всегда одинаково страшно думать. И теперь — это письмо. Вот и кончился его чудесный сон! И ради этого он так отчаянно стремился освободиться от Роберты — готов был даже убить ее. Ради этого! Этого! Он повертел в руках письмо, потом руки его опустились. Где она теперь? В кого влюблена? За год ее чувства могли измениться. Может быть, у нее это было лишь легкое увлечение. А страшные вести о нем, вероятно, разбили всякое чувство к нему. Она свободна. Она хороша… богата. И, наверно, кто-нибудь другой…

Он встал и прошелся до двери камеры, чтобы заглушить растущую боль. Напротив, в камере, которую раньше занимал китаец, теперь сидел негр Уош Хиггинс. Говорили, что он зарезал в ресторане официанта, который отказался ему подавать и еще оскорбил вдобавок. А рядом сидел молодой еврей. Он убил владельца ювелирного магазина с целью грабежа. Но здесь, в ожидании казни, он все время был в подавленном, угнетенном состоянии — сидел целыми днями на койке, обхватив голову руками, и молчал. Клайд из своей камеры видел их обоих. Еврей сидел, как всегда, уронив голову на руки. А негр лежал на койке, закинув ногу на ногу, курил и пел:

Вот большое колесо катится — бац!

Вот большое колесо катится — бац!

Вот большое колесо катится — бац!

Прямо на-а меня!

Клайд отвернулся, не в силах спастись от собственных мыслей.

Впереди казнь! Он должен умереть! А это письмо — знак, что и с Сондрой тоже все кончено. Ясно. Это — прощание. «Хотя вы с ней никогда больше не увидитесь…» Он бросился ничком на койку — не плакать, просто отдохнуть, он так устал. Ликург. Двенадцатое озеро. Смех… Поцелуи… Улыбки. Все, чего он жаждал прошлой осенью. И вот — год спустя…

Но тут раздался голос молодого еврея. Когда молчание становилось нестерпимым для его истерзанных нервов, он начинал бормотать нараспев что-то вроде молитвы, но так, что это надрывало душу. Многие из заключенных пытались протестовать. Но сейчас его причитания пришлись как нельзя более кстати.

— Я был злым. Я грешил. Я лгал. О-о-о! Я нарушал слово. В сердце моем гнездился порок. Я был заодно с теми, кто творил дурные дела. О-о-о! Я воровал. Я лицемерил. Я был жесток. О-о-о!

Из другого конца откликнулся Большой Том Руни, осужденный за убийство некоего Тайса (тот отбил у него какую-то девицу из уголовного мира):