Понемногу возбуждение улеглось, но в зале стало уже совсем темно, стрелки стенных часов показывали пять, и все в суде устали; поэтому судья Оберуолцер счел нужным объявить перерыв до завтрашнего утра.

И сейчас же все репортеры и фотографы поднялись с мест, перешептываясь о том, что наутро предстоит выступление защиты и любопытно, каковы ее свидетели и позволят ли Клайду перед лицом такого невероятного множества показаний против него выступить в качестве свидетеля в свою защиту, или же его защитники удовольствуются более или менее правдоподобными ссылками на невменяемость и нравственную неустойчивость? Это может кончиться для него пожизненным тюремным заключением — не меньше.

А Клайд, выходя из здания суда под свистки и проклятия толпы, спрашивал себя, хватит ли у него завтра мужества выступить в качестве свидетеля, как это было ими давно и тщательно обдумано… И еще он думал (из тюрьмы и обратно его водили без наручников): нельзя ли, если никто не будет смотреть, завтра вечером, когда все встанут с места, и толпа придет в движение, и его конвоиры направятся к нему… нельзя ли… вот если бы побежать, или нет — непринужденно, спокойно, но быстро и как бы ненароком подойти к этой лестнице, а потом — вниз и… ну, куда бы она ни вела… не к той ли маленькой боковой двери подле главной лестницы, которую он еще раньше видел из окна тюрьмы? Ему бы только добраться до какого-нибудь леса

— и потом идти… идти… или просто бежать, бежать, пусть без остановок, без еды, пусть целыми днями, пока… ну, пока он не выберется… куда-нибудь. Конечно, можно попытаться… Его могут пристрелить, в погоню за ним могут пустить собаку, послать людей, но все же можно попытаться спастись, не так ли?

Потому что здесь у него нет надежды на спасение. После всего, что было на суде, никто и нигде не поверит в его невиновность. А он не хочет умереть такой смертью. Нет, нет, только не так!

И вот еще одна тягостная, черная, мучительная ночь.

И за нею еще одно тягостное, серое и холодное утро.