Украшенный, Амето с радостной душой слушал пение нимф и постигал куда больше, чем прежде, слухом внимая пению, а сердцем погрузившись в отрадные мысли. Он сравнивал свою прежнюю простую жизнь с нынешней и со смехом вспоминал, каким был; как праздно растрачивал время в охоте среди дриад и фавнов, как испугался собак, потом посмеялся над пылким своим желанием узнать, что такое хвалимая всеми любовь; и ясным умом проник в истинный смысл той первой песни, что услыхал от Лии. Ощутил, какая великая польза сердцу в тех пастушеских песнях, которые прежде только тешили его слух. По-иному он увидел и нимф, которые прежде радовали ему зренье больше, чем душу, а теперь душу больше, чем зренье; понял, какие храмы и каких богинь они воспевали и о чем были их речи; а припомнив все это, немало устыдился сладостных мыслей, обуревавших его, покуда текла их повесть; он понял и какими были те юноши, которых они любили, и какими стали благодаря любви. Только теперь он должным образом разглядел одежды и нравы нимф. Но больше всего возрадовало его то, что они открыли ему на все это глаза и позволили увидеть святую богиню, узнать Лию и в новом убранстве обрести способность любить стольких прекрасных и стать достойным их любви: из дикого зверя они обратили его в человека. От всех этих мыслей он почувствовал столь несравненную радость, что, любуясь то одной, то другой нимфой, едва они кончили песнь, сам запел:
О триединый свет единосущный,
земли и неба разум и оплот,
дарящий нам любовь и хлеб насущный,
дающий звездам сообразный ход,
а государю их – круговращенье:
заход к ночи, а поутру восход,
горячее прими благодаренье, —
тебя и милых нимф боготворю
и посвящаю вам души горенье.
Я пылко так за то благодарю,
что ты пришел, не погнушавшись мною,
и я тебя, непосвященный, зрю,
что, пренебрегши мерзостью земною,
явил мне волю в надлежащий срок,
грозящую мирскому злу войною;
пускай туман мне душу заволок,
пускай сиял ты в дальнем эмпирее,
но Мопса прорекла мне твой урок.
Эмилия затем, чтоб я быстрее
пришел в святому лику твоему,
держала речь, подъемля меч Астреи.
И много помогла еще тому
та, что хвалила доблести Помоны,
и я к прозренью ближе потому;
затем преподала твои законы
мне Акримония, и я обрел,
тебя познав, мирской тщете заслоны.
И Агапеи пламенный глагол
меня сподобил огненного света,
и я узрел, пылая, твой престол.
А та, что всех прелестнее – Фьяметта —
велела мне, тобой вдохновлена,
во всех делах в тебе искать совета.
Со мною схожа, ласкова, ясна,
мне Лия указала смысл подспудный —
и я в него уверовал сполна.
И ты, всевиденьем и силой чудный,
направь мой ум с собою заодно,
чтоб среди лучших был я к вехе судной;
да будет навсегда утверждено
в моей душе твое святое имя,
и пусть в веках прославится оно.
Такая ж слава да пребудет с ними,
которых за любовь и доброту
превознесу я песнями своими.
И коль необходимым я сочту
потомкам песни жаркие оставить
и юных нимф прославить красоту,
ты сделай так, чтоб злоба строк ославить
не смела бы, не переврал бы лжец
и чтоб невежда не дерзнул исправить
(переплети их в шелк или багрец,
дабы – красиво скатанные в свитки —
в чужой стране их не разъял глупец),
не дай в них женкам завернуть пожитки,
которые на грош приобретут,
полученный за проданные нитки,
пусть на припарки их не раздерут
целители, не знающие дела,
не тем здоровье хворому вернут,
не допусти, чтоб зло и закоснело
была твоя краса искажена,
когда перекроят их неумело.
И если жизнь им злая суждена,
то лучше пусть избегнут горькой доли,
в веселые попавши пламена.
Вручаю их твоей небесной воле,
душа пылает – но кончаю речь;
от милых донн бреду к своей юдоли,
дабы желать и жаждать новых встреч.
Умолк Амето; потянулись по домам со своими овечками пастухи, резвые птицы укрылись на ночь в густых ветвях, уступив место нетопырям, рассекающим туманный вечерний воздух; не слышно было цикад, но пронзительно верещали кузнечики из трещин сухой земли, уже виднелся Геспер[238] в теплых лучах закатного Феба, и вслед за ним возжелал покоя ленивый Зефир. Посвежело, и нимфы, подхватив одежды, венки, луки и стрелы, любезно простились с Амето и отправились по домам. А он, навеки запечатлев в груди их облик, все узнанное твердил про себя и сетовал на скорую разлуку, но, в надежде на новую встречу, радостный расстался с ними и вернулся домой, пылая любовью.
Среди весенней пышности и пыла,
в лугах благоуханных и густых,
в тенистой сени явлено мне было
увидеть нимф прелестных и младых
и слушать песни дивные украдкой
и про любовь, и про любимых их.
И трепетно внимая речи сладкой
и нежным херувимским голосам,
звучащим слуху нашему загадкой,
и восхитительным дивясь глазам,
сиявшим столь же дивно и лучисто,
как звезды с поднебесья до утрам,
я ощутил, что запылал пречисто
Амур в груди взволнованной моей
(его доселе я не знал почти что);
неудержимый в дерзости своей,
он душу мне наполнил красотою,
и песнями, и музыкой речей,
и тотчас я охвачен был мечтою,
стремительным волнением в крови
и нежностью сладчайшей и святою.
И вот, для новой возродясь любви,
которая раздула жар дремавший,
годами ждавший – только растрави, —
и, сердцем загоревшимся познавши
их благо, свыше посланное мне,
я пламень в нем узнал, меня снедавший,
и, поначалу чистое вполне,
смешалось, благо с пламенным влеченьем,
и оказался я в тройном огне,
и радостью я полон и мученьем,
и радуюсь, ловя условный знак
иль жаркий шепот слыша с восхищеньем,
и мучаюсь – не обретя никак
того, что запрещеннее запрета,
хоть мне и без того достало благ.
Так постигал я своего Амето,
порывы и желания его,
взиравшего на совершенство это
столь жадно, что порой, боясь того,
что нимфам в тягость пристальные взгляды,
я порицал героя моего,
завидуя счастливцу; из засады
я было выйти даже захотел,
но остерегся – вдруг не будут рады.
И я терпел такой порядок дел,
пока он верховодил в том собранье
и был в сужденьях и словечках смел;
и горечь превращалась в ликованье,
едва прелестный лик одной из них
иль пение влекли мое вниманье.
Но близилась чреда часов ночных,
и вот луна из Ганга появилась
и солнце скрылось в пропастях земных,
и вереница нимф поторопилась
допеть последний сладостный напев
и в свой приют укромный удалилась;
я ж вышел из укрытья, просидев
весь день украдкой в потаенном месте,
откуда созерцал прелестных дев.
И вышли в небо звезды честь по чести,
и, нежных нимф очами проводив,
ушел и я – увы! – не с ними вместе.
И пусть ответит тот, кто прозорлив,
не сожалел ли я о расставанье,
не поступил ли сердцу супротив?
Тут – красота, сиянье, обаянье,
приятны речи, безупречна честь,
тут сердца и ума соревнованье,
тут во спасенье людям средство есть,
оно – в любви, здесь неуемна младость,
веселье тут в избытке, здесь не счесть
утех мирских, которых вкус и сладость
я ощущал, а там, куда иду, —
тоска царит и невозможна радость.
Там смех услышишь разве раз в году,
там темен дом, и мрачен, и печален,
и в нем я жизнь затворника веду;
там, в лабиринте мрачных зал и спален,
дрожащий, жадный, дряхлый скопидом,
и я ему все больше подначален;
и каково ж вернуться в этот дом,
в постылую вовлечься неминучесть
и сладкий – горьким заменить плодом!
О, сколь счастлива и завидна участь
того, кто может быть самим собой
и волен жить, оковами не мучась!
О, сколь Амето ублажен судьбой
и награжден таким высоким чином,
какому позавидует любой;
простолюдин, он полным властелином
в кругу прелестниц до темна царил
и зритель был пленительным картинам.
А я, душой и скорбен и уныл,
к себе вернулся; ожидая худа,
измыслил пару оперенных крыл,
чтоб к смерти мчать, ее молю покуда
явиться мне решеньем всех скорбей —
какое же еще на свете чудо
конец положит маете моей!