65 лет советская пропаганда настойчиво утверждала, что СССР и только СССР открывает и прокладывает новые, неизведанные, «самые эффективные и передовые» дороги к «светлому будущему». Его опыт (и ничей другой) должно изучать, перенимать и проводить в жизнь «все передовое человечество» и в первую очередь — «братские страны». И вдруг в горьком признании Андропова открывается печальная правда: Советский Союз утратил монополию на идеальное социальное устройство. Более того, стало ясно: устройство это никогда не было совершенным и нуждается, срочно и неотложно, в экономических подпорках, которые следует импортировать из стран, следовавших доселе советскому примеру, причем всегда «с ошибками и с отклонениями».

На партийном форуме повеяло тревожным — и опасным для Андропова — духом реформаторства: ведь бюрократическая инерция укрепляет идеологическую нетерпимость.

Идеи социально-экономического переустройства так или иначе всегда возникали в СССР на перекрестках борьбы за власть. Таким был маленковский план (1953 г.) увеличения производства товаров широкого пользования за счет темпов развития тяжелой промышленности, который позднее определялся как отход от коммунистической теории; такими были (в 1957 г.) реорганизации Хрущева, которые преподносились как развитие коммунистической теории в сельском хозяйстве (предоставление автономии колхозам) и промышленности (создание совнархозов); такими были (в 1963 г.) эксперименты Косыгина: внесение в систему планового хозяйства элементов рыночных отношений. В 80-е годы (особенно в год смерти Брежнева) стали распространяться слухи, будто Андропов выступает за введение нового критерия производственной деятельности — не торгового оборота, а прибавочной стоимости, — в результате чего он чуть ли не возвращает аксиомы коммунистической теории к их истокам, т. е. к Марксу и Ленину.

Вот и на сей раз внешний мир с готовностью и удовлетворением усмотрел в намерении Андропова «учесть опыт братских стран» стремление подтолкнуть СССР на путь венгерской модели развития и даже еще дальше — в сторону рыночного социализма Югославии; международные информационные агентства неожиданно «вспомнили», что Андропов, возвратившись в 1957 году в Москву со своего поста в Будапеште, стал, оказывается, союзником Яноша Кадара по внедрению реформ в Венгрии. Пользуясь методом аналогии, при котором новый правитель Кремля сопоставлялся и сравнивался с известными руководителями демократических стран, некоторые советологи пришли к заключению, что Андропов — потенциальный революционер /53/, который будет вынужден — на том основании, что так было на Западе, — разрешить или преодолеть важнейший конфликт современной России: между высоким уровнем вооружений и низким жизненным стандартом.

Но советская Россия не похожа на другие государства. И Андропов поспешил заверить участников Пленума: никакого, во всяком случае поспешного или необдуманного, экономического переворота не будет. Стараясь отогнать призрак Хрущева, он заверил: децентрализацию необходимо проводить поэтапно, осторожно. Андропов оставлял себе пути отхода, заявляя: «У меня, разумеется, нет готовых рецептов» /54/. Его кодовой фразой для оценки развития советской экономики и роста благосостояния был «мировой опыт», т. е. достижения западных образцов — заявление далеко не оригинальное: оно неоднократно делалось и раньше на различных партийных форумах. Но Андропов, видимо, хорошо усвоил уроки великого мастера политики Макиавелли, методами которого он пользовался на долгом пути восхождения к власти: «При переменах необходимо сохранить тень прежних установлений, чтобы народ не подозревал о переменах порядка. Большинство людей больше боится внешности, чем сущности» /55/. Он решил действовать осмотрительно — так, по крайней мере, может быть истолкована его тактика. Он пытается «встроить» новые реформы в существующую в СССР социальную систему и провести их в рамках действующих экономических механизмов, оставляя без изменений (или изменяя лишь незначительно) основы государства. Прививать «братский опыт» (возможно — венгерский, возможно — восточногерманский, а вероятней — элементы того и другого) к советскому политическому стволу его побуждает углубляющийся экономический кризис в стране. Но не только. Главное для Андропова — это власть, а реформы — только средство ее укрепления в меняющихся обстоятельствах.

В порядках советской партийной жизни (как и в советской конституции) не предусмотрено наследование и порядок преемственности, поэтому смена власти в СССР неизменно сопровождалась отказом от политического курса предыдущего лидера с последующим осуждением и разоблачением. Сталин произвел «деленинизацию», уничтожив всех сподвижников и учеников вождя русской революции, Хрущев осуществил «десталинизацию», осудив «культ личности», Брежнев провел «дехрущевизацию» под прикрытием разоблачения политики «волюнтаризма». Все они — Сталин, Хрущев, Брежнев — решительно отвергали линию своих предшественников. В этом отказе от прошлого можно видеть определенную систематичность, продиктованную неизбежностью. Каждый советский правитель действует в замкнутом и строго ограниченном социальном пространстве тоталитарной системы, выйти за рамки которой он, оставаясь коммунистическим деятелем и не посягая на основополагающие принципы режима, не может. Так что любое социальное творчество, будь то политическое конструирование или экономическое новаторство, сводилось в СССР, по существу, к комбинациям с одними и теми же переменными: партийное единовластие, плановое руководство, централизованное управление, монополизированное хозяйство, государственное крепостничество. И каждый новый советский правитель, получивший власть над системой, или вернее — подобранный системой в соответствии с ее потребностями, мог проявить свою индивидуальность и самобытность, если она у него была, только в рамках правил «коммунистической игры».

Возможностей здесь немного: следовать по пути предшественника опасно: приходится брать на себя ответственность за его ошибки и преступления. Значит, остается единственный вариант — отрицание предшествующего исторического развития наряду с отрицанием самого предшественника. Но коммунистическая система к 50-м годам XX столетия уже не поставляла «строительный материал» для реального — а не мифотворческого — социального прогресса: к этому времени она исчерпала всю свою способность к динамизму. В результате, «отрицание» процессов, протекающих в «самом передовом» государстве, грозило подорвать власть того, кто на это отрицание решался, не приняв предварительно мер предосторожности.

У коммунистических руководителей не оставалось другого выхода, как создавать искусственное «утверждение» с помощью двойного отрицания: два социальных минуса как в соответствии с законами алгебры, так и в соответствии с законами диалектики дают «плюс». Осуждение Хрущевым преступлений, правонарушений и злоупотреблений Сталина само по себе ничего не «утверждало». Но Хрущев не только «отрицал» Сталина, он выступил против сталинского «отрицания» Ленина. «Отрицание отрицания» выводило его к позитивным началам коммунистического мифа — к Ленину: к нему он апеллировал в своей борьбе с оппозицией, его именем и авторитетом прикрывал и оправдывал свои авантюрные эксперименты. Брежнев действовал по такому же рецепту: заклеймив Хрущева, он воспротивился огульной критике Сталина. Таким образом, из политической ткани «двойного отрицания» правители России кроили себе костюмы положительных героев, а историческое движение в СССР тем временем превращалось в бег на месте: от Хрущева, минуя Сталина — к Ленину; от Брежнева, через голову Хрущева — к Сталину. Новым провозглашалось более или менее позабытое старое.

Основу амбиций Ленина составляла мировая революция и коммунистический интернационал. Сталин, захватив власть, сосредоточился на внутренних проблемах страны — на экономических вопросах и на борьбе с личными противниками. Его жизнь государственного деятеля оказалась настолько, однако, продолжительной, что позволила ему с конца 30-х годов перенести интерес на проблемы высшей политики: осознав, что с построением социализма в «отдельно взятой стране» ничего не получилось, он стал закладывать основы международного коммунистического лагеря.