Нет.
Все это неправда. Он хотел дотронуться до плеча Ханы, хотел положить туда свою ладонь, как днем, когда она спала, а он лежал там, словно под прицелом чьего-то автомата, чувствуя себя неловко. Ему лично не нужен был покой, но он хотел окружить им девушку, увести ее из этой комнаты. Он отказывался верить в собственную слабость, а с любовью не нашел сил бороться и не решался сделать первый шаг. И никто из них не хотел признаться первым.
Хана сидела прямо. Она посмотрела на него. Пламя свечи колебалось и изменяло выражение ее лица. Он не знал, что она видит только его силуэт, что для нее его стройное тело и кожа сейчас лишь часть темноты.
Раньше, когда он поспешно ушел из комнаты, она чуть не взбесилась, зная, что он защищал их, как детей, от мин. Она теснее прижалась к Караваджо, словно в отместку за обиду и оскорбление. А сейчас, в радостном возбуждении после вечеринки, она не могла читать. Караваджо ушел спать, предварительно порыскав в ее медицинской коробке, а когда она наклонилась над английским пациентом, тот поднял в воздух свой костлявый палец и поцеловал ее в щеку.
Она задула все свечи, оставив только один маленький огарок на прикроватном столике, глядя на спокойное тело английского пациента, который после выпитого спиртного разошелся и бормотал бессвязные речи.
«Когда-то буду я конем Или чудовищем безглавым. А может, кабаном, собакой, А может, стану я огнем. »
Она слышала, как со свечи капал воск на металлический поднос. Она знала, что сапер ушел на место взрыва, и то, что он ничего не сказал, все еще злило ее.
Она не могла читать. Она сидела в комнате со своим неумолимо умирающим пациентом, болезненно ощущая ушиб на спине, которой как-то ударилась об стену во время танца с Караваджо.
А сейчас, если он подойдет к ней, она не будет возражать и не скажет ни слова. Пусть сам догадается, сделает первый шаг. К ней и раньше подходили солдаты.
Но вот что он делает. Он уже наполовину пересек комнату и запускает руку в походный мешок, который все еще висит за его плечом. Он тихо подходит к кровати пациента, останавливается и, достав из мешка кусачки, обрезает проводок слухового аппарата. Он поворачивается к ней и усмехается.
– Я все исправлю утром.
И кладет левую руку ей на плечо.
Дэвид Караваджо – нелепое имя для вас, конечно.
– По крайней мере оно у меня есть.
– Да, вы правы.
Караваджо сидит на стуле Ханы. В лучах дневного солнца, которые пронизывают комнату, плавают пылинки. Темное худое лицо англичанина с орлиным носом похоже на ястреба, запеленутого в простыни. «Ястреб в гробу», – думает Караваджо.
Англичанин поворачивается к нему.
– У Караваджо есть картина, которую он написал в поздний период своей жизни, – «Давид с головой Голиафа». На ней изображен молодой воин, который держит в вытянутой руке голову Голиафа, старую и страшную. Но не только поэтому картина навевает грустные мысли. Было доказано, что лицо Давида – это портрет самого Караваджо в молодости, а голова Голиафа – это его же портрет, но уже в зрелом возрасте, когда он писал эту картину. Молодость вершит суд над старостью, которую держит в вытянутой руке. Суд над собственной бренностью. Мне кажется, что, когда я увидел Кипа у изножия моей кровати, я подумал: вот он – мой Давид.
Караваджо молчит, его мысли плывут вместе с пылинками в солнечных лучах. Война лишила его душевного равновесия, и таким он не может вернуться в другой мир, постоянно накачиваясь морфием. Он уже не молод, но так и не скучает по семейному счастью. Всю жизнь он старался избегать постоянных привязанностей. До этой войны он был скорее влюбленным, чем мужем. Он был из тех, кто ускользает, словно любовник, оставляя за собой хаос чувств, или вор, покидающий опустошенный дом.
Он наблюдает за пациентом. Он должен узнать, кто этот англичанин из пустыни, и раскрыть его ради безопасности Ханы. Или создать для него кожу, как дубильная кислота маскирует обгоревшую плоть человека.
В начале войны он работал в Каире, и его научили изобретать двойных агентов или призраков, имеющих телесную оболочку. Ему был поручен мифический агент по кличке «Сыр», и Дэвид проводил недели, обряжая его в факты, обучая его таким качествам характера, как алчность и слабость к выпивке, благодаря которым он будет давать противнику информацию – конечно, ложную. Так же, как и некоторые другие люди в Каире, он работал над созданием целых отрядов в пустыне. Он был там как раз в то время, когда ложь и только ложь можно было предложить тем, которые окружали его. Он чувствовал себя, словно мужчина в темной комнате, которому приходится кричать кукушкой.
Но здесь наступила пора сбрасывать кожу. Им надо было не притворяться, а быть такими, как они есть. Не оставалось никакой защиты, кроме как искать правду в других.
Она вытаскивает из полки в библиотеке книгу «Ким» и, опираясь на рояль, начинает писать на форзаце в конце книги.
«Он говорит, что это грозное оружие – пушка Зам-Зама – все еще находится перед Лахорским музеем. Там было две пушки, отлитые изметаллической кухонной утвари, которую собрали из домов жителей Хинду в качестве подати. Все это расплавили и отлили пушки. Их использовали во многих сражениях в восемнадцатом и девятнадцатом веках против сикхов. Во время сражения при переходе через реку Чинаб одна пушка пропала…»
Она закрывает книгу, встает на стул и прячет ее на высокой, почти невидимой полке.
Она входит в комнату английского пациента с новой книгой и громко объявляет название.
– Сегодня мы не будем читать, Хана.
Она смотрит на него. «Даже сейчас, – думает она, – у него красивые глаза. Все можно прочесть по его глазам, в этом пристальном взгляде его серых глаз.» Она чувствует, как пульсируют сигналы из его глаз, затем исчезают, словно потух огонь маяка.
– Сегодня мы не будем читать. Дайте мне Геродота.
Она подает ему в руки толстую запачканную книгу.
– Я видел издания «Историй» с тисненым портретом на обложке, изображающим скульптуру, которую нашли в одном из французских музеев. Но я никогда не представлял себе Геродота таким. Я скорее представлял его в виде одного из свободных людей пустыни, которые путешествуют от оазиса к оазису, торгуя легендами, как если бы они торговали семенами, принимая все без подозрений, соединяя миражи. «Моя история, – пишет Геродот, – с самого начала нашла дополнение к основному аргументу.» Что интересно у Геродота, так это его рассказы о тупиках на поворотах истории: как люди предают друг друга во имя спасения нации, как люди влюбляются… Сколько, вы говорили, вам лет?
– Двадцать.
– Я был значительно старше, когда влюбился.
Хана молчит и после паузы спрашивает:
– Кто она?
Но он уже далеко.
Птицы предпочитают садиться на голые ветки, – сказал Караваджо. – В этом случае у них прекрасный обзор с того места, где они сидят, и они могут лететь в любом направлении.
– Если ты имеешь в виду меня, – сказала Хана, – то я не птица. А вот кто птица – так это мой пациент наверху.
Кип пытается представить ее птицей.
– Скажи мне, можно ли полюбить человека, который не такой сильный, как ты? – Караваджо, воинственно настроенный после инъекции морфия, вызывает ее на спор. – Во время моих любовных похождений, которые, должен признаться вашей честной компании, начались довольно поздно, это волновало меня больше всего. Только после женитьбы я понял, что можно возбуждаться от беседы. Я никогда не думал, что слова могут быть эротичными. Иногда мне действительно больше нравится говорить, чем трахаться. В предложениях что-то есть. Немножко одного, немножко другого, а потом опять, пo-новой… Единственная проблема со словами в том, что ты можешь припереть сам себя к стенке, а когда трахаешься, такого не бывает.
– Это говорит мужчина, – пробормотала Хана.