– Знаешь, я могу вылечить тебя от привязанности к морфию. Я ведь медсестра.

– Тебя окружают сумасшедшие…

– Мне кажется, мы все такие.

Когда Кип позвал их, они вышли из кухни на террасу и увидели, что по кругу низкой каменной балюстрады горят огни.

Это походило на гирлянду электрических свечек, которые можно было найти в пыльных церквах, и Караваджо подумал, что, вынося их из часовни, сапер зашел слишком далеко, даже если учитывать день рождения Ханы.

Хана медленно пошла вперед, бесшумно ступая по каменному полу, закрыв лицо руками. Ни ветерка. Ее бедра и икры двигались под тканью платья, будто под тонким слоем воды.

– Везде, где я работал, я собирал мертвые раковины [94] , – сказал сапер.

Сначала они не поняли, но когда Караваджо наклонился над трепещущими огоньками, то увидел, что это и впрямь раковины улиток, наполненные маслом. Их было более сорока.

– Сорок пять, – гордо заявил Кип, – по количеству лет, уже спустившихся на Землю в этом столетии. У меня на родине заведено в день рождения отмечать не только возраст человека, но и «возраст» текущего столетия.

Хана прошла вдоль огней, держа руки в карманах, что особенно правилось Кипу. Походка казалась такой спокойной, а фигура девушки – такой расслабленной, как будто этим вечером руки ей более были не нужны и она отправила их куда-то на отдых, а сама теперь просто двигалась, не помышляя об их отсутствии.

Караваджо перевел взгляд на стол и удивился, увидев там три бутылки красного вина. Он подошел ближе, прочитал на них этикетки и восхищенно покрутил головой. Неплохое вино. Он знал, что сапер не будет пить ни капли. Все бутылки уже были открыты. Возможно, Кип нашел в библиотеке книгу по этикету и решил точно соблюсти западные правила хорошего гона.

Потом он увидел кукурузу, мясо и картофель.

Хана взяла Кипа под руку, и вместе они подошли к столу.

Они ели и пили, ощущая неожиданную густоту вина и вкус мяса на языке. Вскоре начали провозглашать тосты за сапера – «великого снабженца» [95] , за английского пациента. Потом пили за здоровье друг друга. Молодой сикх чокался с ними, протягивая свой стакан с водой. Именно тогда он начал рассказывать о себе. Караваджо вызвал его на откровенность, а сам не всегда и слушал, порой вскакивал, топтался вокруг стола, довольный всем происходящим. Он хотел, чтобы эти двое поженились, хотел сказать им об этом, но, похоже, у них уже сложились свои отношения, которые их устраивали, а для Караваджо казались странными. Ну что ему еще оставалось делать в такой ситуации? Он снова сел.

Время от времени огонь то в одной, то в другой раковинке потухал. Они потребляли слишком много топлива, потому что оно выгорало очень быстро. Тогда Кип вставал и наполнял их розовым парафином.

– Мы должны поддерживать огонь до полуночи.

Они поговорили о войне, которая ушла уже так далеко от Европы.

– Когда закончится война с Японией, все, наконец, разъедутся по домам, – сказал Кип.

– А куда ты поедешь? – поинтересовался Караваджо.

Сапер покрутил головой, словно бы кивая, и улыбнулся. И тогда Караваджо начал говорить, в основном обращаясь к Кипу.

Собака осторожно подошла к столу и положила голову на колени Караваджо. Сапер расспрашивал о Торонто, как будто это был город чудес. Снег, в котором он утопал, мороз, который сковывал гавань льдом, паромы летом, где люди слушали концерты. Но больше всего ему было интересно в этих рассказах нащупать, найти, получить разгадку к характеру Ханы. А она держала ушки на макушке и постоянно уводила Караваджо от тех историй, которые были связаны с какими-то моментами из ее жизни. Она хотела, чтобы Кип знал ее именно такой, какая она сейчас, – возможно, более опытной, или более участливой, или более жесткой, или более одержимой, чем та девочка или молоденькая девушка, которой она была когда-то. В ее жизни краеугольными основами выступали ее мать Элис, отец Патрик, мачеха Клара и Караваджо. Она уже называла Кипу эти имена, как будто они бьыи ее удостоверениями личности или ее приданым. Они не имели изъянов и не подлежали обсуждению. Она использовала их, словно неоспоримые и безупречные указания признанных авторитетов в книге, где было написано, как правильно сварить яйцо или начинить чесноком баранину. И их слова не подвергались сомнению.

А сейчас, потому что он был уже немного пьян, Караваджо рассказывал историю о том, как Хана исполняла «Марсельезу», которую он напоминал ей здесь раньше.

– Я слышал эту песню, – сказал Кип и попытался речитативом не без акцента продекламировать из нее несколько строк.

– Нет, ее надо петь, – возразила Хана. – Ее надо петь стоя.

Она встала, сняла теннисные туфли и забралась на стол. На столе перед ее босыми ногами горели, почти затухая, четыре раковины.

– Я спою для тебя. Вот как нужно ее петь, Кип. Это для тебя.

И она запела, вынув руки из карманов. Голос ее лился над умирающими огоньками в раковинах, мимо квадрата света из окна английского пациента, в темноту неба, смешанную с силуэтами кипарисов.

Кип слышал эту песню в лагерях, когда солдаты группами пели ее при особых обстоятельствах, например перед началом импровизированного футбольного матча.

Караваджо тоже слышал эту песню в годы войны, но ему она не нравилась, то есть не нравилось ее исполнение. Его память сохранила тот вечер, когда Хана пела ее много лет назад. Сейчас он слушал с удовольствием, как она пела ее снова.

Но она уже пела ее по-другому. В ее пении не ощущалось той страсти шестнадцатилетней девочки, но виделись робкие щупальца света, простирающиеся от застолья в сомкнувшуюся по кругу тень. Песня словно была в рубцах и шрамах, будто уже и сама потеряла надежду на то, о чем в ней поется. В песне звучал опыт всех пяти лет, которые предшествовали этому вечеру в 1945 году двадцатого столетия, когда Хане исполнился 21 год. Это был голос усталого путника, одинокого перед теми испытаниями. Новый Завет. В песне не чувствовалось уверенности. Лишь один голос встает против сил власти. Все разрушено вокруг, остался только этот голос. Песня огоньков, горящих в раковинах садовых улиток. Караваджо понял: она пела о том, что было в сердце сапера.

По ночам в палатке они иногда молчали, а иногда разговаривали. Они не знали, что произойдет, чье прошлое выплывет из памяти и обнажится, или каждый будет вспоминать о своем в темноте. Он чувствовал близость ее тела и ее близкий шепот, в то время как головы их покоились на надувной подушке. Кип настоял на том, чтобы пользоваться этим западным изобретением, потому что был просто очарован им, и каждое утро послушно выпускал воздух и складывал подушку втрое. Ом привык выполнять эту процедуру и делал ее на всем пути от юга к северу Италии.

В палатке Кип кладет голову девушке на грудь. Он расслабляется, когда Хана почесывает его кожу. Или когда его губы сливаются с ее губами, а ее рука лежит у него на животе.

Она напевает или мурлычет про себя. В темноте палатки молодой мужчина кажется ей наполовину птицей: в его теле есть легкость пера, а на запястье – холодный металл браслета. Окольцованная, но свободная птица.

В темноте он двигается медленно, не так, как днем, пробегая взглядом по всему случайному и временному в своем окружении, словно блик одного цвета скользит по другому. По ночам его охватывает оцепенение. Не видя его глаз, она не может достучаться до него и тыкается во всех направлениях, как слепой котенок. Ей хочется понять его, узнать, чем он дышит, словно увидеть все внутренности, сердце, ребра сквозь кожу. Он выразил ее печаль, как никто другой. Теперь она знает странную любовь, которую он испытывает к своему старшему брату, постоянно попадающему в опасные ситуации. «Тяга к странствиям у нас в крови. Вот поэтому ему так трудно в тюрьме, и он даже может убить себя, только чтобы вырваться оттуда.»

вернуться

94

Труднопереводимая игра слов: «shell» по-английски может означать и «раковина (улитки, моллюска)», и «мина» или «артиллерийский снаряд», а также «гильза» (латропа, снаряда).

вернуться

95

Опять игра слов; «forager» по-английски означает не только «фуражир (снабженец)», но и «искатель, копатель» (намек на военную профессию Кипа).