Он снова начал растирать ее тело. Оно оставалось холодным и неподвижным.
Тогда он подумал еще раз о боге, которому служил так верно и слепо… Он начал молиться, со всей страстью, умоляя небеса о спасении. Не о своем! Собственная судьба в этот момент казалась ему совершенно безразличной. Он думал только о ней.
Он не пытался разобраться в этот момент, является ли его любовь к Каме греховной или святой. Он чувствовал, что девушка умирает, и отчаянно искал спасения. Может, был в этом отчаянии страх потерять друга в этом чужом и странном мире. Может, было это раскаяние, ужас перед несправедливостью, которой никто и ничто уже не сможет исправить…
Но небо оставалось глухим.
Так, значит, бог отвернулся от него в этот страшный час?! А может, вся прошедшая жизнь действительно была ошибкой?… А если кровь, пролитая с его помощью, испепеленные тела сожженных, люди, осужденные им на муки, обвиняют его?… Обвиняют перед лицом бога?! Нет! Ведь он не творил этого от себя. Ведь он был только одним из многих безгранично преданных праведному делу… Это дело не могло быть неправедным, иначе кем был бы тот, кто его обманул? Почему он молчал, когда слуги его. творили зло?
Он уже не молился, не просил, но обвинял и грозил тому, кто не хотел выслушать его мольбы. Наконец страшная мысль, от которой содрогнулось все его естество, возникла в его мозгу. Если не бог, то, может, сатана придет ему на помощь?… Эта мысль все глубже сверлила его разум, все настойчивее требовала проверки.
И когда в приступе отчаяния он начал призывать силы ада, он знал, что уже нет возврата. Он чувствовал, что разрывает последние связи со всем, чему был безгранично верен многие годы.
Однако напрасно он обольщался. Ад молчал.
Мюнх шел все медленнее. Он не чувствовал холода, только страшную усталость и сонливость.
Он спотыкался все чаще. Падал, поднимался и снова падал. Наконец, уже не в силах больше нести тело девушки, он упал и замер.
Он не слышал и не видел ничего: ни шума двигателей опускающейся машины, ни зажегшейся вдруг высоко над ущельем искусственной звезды, рассеивающей солнечным светом тьму ночи.
ФРАНЦИЯ
ПЬЕР БУЛЬ
БЕСКОНЕЧНАЯ НОЧЬ
Меня зовут Оскар Венсан. Я холостяк. У меня небольшая книжная лавка в квартале Монпарнас. Мне недавно исполнилось пятьдесят лет. Я, как и все, участвовал в войне. На мой взгляд, одной войны вполне достаточно для человеческой жизни.
Я много читаю. Меня интересуют новинки науки, литературы и философии. Иногда я размышляю над проблемой существования, и это вполне удовлетворяет мою потребность в таинственном. Меня восхищает изобретательность ученых, которые сумели расколоть атомное ядро. Легкая дрожь восхищения охватывает меня, когда я подумываю, что родился в этом веке.
Только и только случаю обязан я тем, что окунулся в это необыкновенное происшествие. Я не испытываю за это чувства благодарности к случаю, но и не проклинаю его. Я немножко фаталист. Но мне бы очень хотелось знать, как я сумею из этого выбраться.
История эта началась вечером 9 августа 1949 года. Я сидел на террасе «Купола». У меня уже вошло в привычку бывать здесь в летние дни, попивая свежее пиво и разглядывая прохожих. Так было и на этот раз. Передо мною лежала развернутая газета, и, когда я уставал смотреть на прохожих, я опускал глаза, чтобы прочесть несколько строк.
Я подумывал о том, что все шло не так уж плохо.
Именно в этот момент в мою жизнь вошел бадариец, вошел с той властностью, которая свидетельствовала о его незаурядной личности.
Уже несколько минут мое внимание было привлечено человеком, который три раза проходил мимо моего стола, в упор разглядывая посетителей. Он был облачен в красную римскую тогу: эта деталь меня поразила куда меньше, чем что-то странное и совершенно новое в его лице: может быть, благородство его черт? Быть может, его высокий и величественный лоб или олимпийский изгиб его носа? Или, возможно, бронзовый цвет кожи, подобного которому я никогда не встречал? Значительно выше среднего роста, он странным образом напоминал мне египетского бога, который облачился бы вдруг для забавы в римскую тогу.
Я наблюдал за его движениями. Он снова медленно прошел передо мной, ступая несколько неуверенно; можно было подумать, что он заблудился и не решается спросить дорогу. Наконец он, по-видимому, принял решение и сел за соседний столик. Официанту, который подошел к нему, он показал на кружку, стоявшую передо мной, движением, которое должно было означать: «то же самое». У него был растерянный вид. Я заметил, что этот человек привлек не только мое внимание: недалеко от меня сидел невысокий господин в очках, с лысым черепом, который буквально пожирал его глазами.
Человек с бронзовой кожей отпил глоток пива, и на лице его появилась гримаса отвращения. Он задумался и долго молчал, потом посмотрел на меня.
— О друг, — сказал он серьезно, — не согласишься ли ты оказать мне чрезвычайную любезность и сказать, который теперь век?
— Простите? — ответил я.
— Я был бы тебе очень признателен, — продолжал он, — если бы ты назвал мне номер этого века.
Изумление, в которое меня поверг этот вопрос, вряд ли могло быть смягчено следующим обстоятельством: незнакомец говорил на латыни, Я неплохо знаю этот язык, так что без труда понимал незнакомца и мог ему отвечать. Мы вели разговор на классической латыни, и теперь я передаю его с возможной точностью.
Сначала я подумал, что имею дело с любителем глупых шуток. Но его подчеркнутая вежливость вынудила меня отвергнуть это предположение. Тогда, быть может, сумасшедший? Как бы то ни было, я решил говорить ему в тон.
— О гражданин, — сказал я, — с великим удовольствием я отвечу тебе. Мы живем в середине двадцатого века. Точнее, в тысяча девятьсот сорок девятом году.
На лице незнакомца появилось выражение горестного изумления. Он с упреком посмотрел на меня и сказал:
— О друг, кто внушил тебе мысль издеваться над человеком, который прибыл сюда из другого времени и потому совсем одинок здесь? Я отлично знаю, что сейчас вовсе не тысяча девятьсот сорок девятый год, как говорит твой лживый язык, ибо, если мои расчеты точны, я покинул королевство Бадари около восьми тысяч лет назад. А у нас в это время был уже девятитысячный год.
Я много раз слышал, что нельзя спорить с душевнобольными. Этот, видимо, помешался на том, что живет в другом веке. Я вспомнил, что читал как-то статью о недавнем открытии Брайтоном развалин древнего города Бадари. Я заинтересовался тогда удивительной цивилизацией, о которой узнали благодаря раскопкам этого ученого. Вероятно, подобное же чтение помутило разум этого бедняги.
Я отвечал не спеша, все время в одном тоне.
— Я не спорю, о незнакомец, против твоих слов о необычайной древности великолепной бадарийской цивилизации. Однако — и в этом я призываю в свидетели богов — у меня не было и мысли смеяться над тобой. Мои слова означали только, что у нас теперь тысяча девятьсот сорок девятый год по христианскому летосчислению. Тебе, несомненно, известно, о мудрец, что время относительно. Поэтому мы можем одновременно жить в двадцатом веке от рождества Христова и восемнадцатитысячном году или около того, если начало летосчисления будет у нас общим с жителями просвещенного и прославленного города, о котором ты говоришь.
Эти слова его успокоили. Он погрузился в глубокое раздумье, занявшись, по-видимому, сложными вычислениями.
— Друг, — сказал он наконец, — прости мне, что я усомнился в твоем чистосердечии; но ты не посетуешь на меня, если узнаешь, какую сложную проблему приходятся мне решать. В знак доверия я хочу раскрыть тебе мою тайну. Я не думаю, что это заставшее бы усомниться во мне ученейшую Академию, которая послала меня сюда. К тому же я вижу на твоем лице признаки некоторого слабоумия, которое является для нас гарантией надежности человека. Прости мне мою откровенность; впрочем, эта черта присуща всем бадарийцам. Узнай же то, что не укрылось бы от тебя, будь ты более проницательным: я путешествую во времени. Меня зовут Амун-Ка-Зайлат. Как я уже сказал тебе, я прибыл сюда из прославленного города Бадари. Я покинул его несколько минут назад по моему времени, что составляет примерно восемьдесят веков времени земного. Я ученый королевского научного института, и мне было поручено испытать машину времени; продолжительность путешествия установлена нашим ученейшим институтом. Один из моих коллег уже проводил опыты небольшой длительности. Он достиг эпохи римлян, которую мы изучили совсем неплохо. Теперь ты понимаешь, почему я с легкостью говорю на латыни. Я облачился в одежду той эпохи, полагая, что, быть может, тога, как и язык, сохранилась в течение веков; увы, я заблуждался. Я установил машину на двадцать тысяч лет вперед; пока это наибольший срок, на который мы можем перемещаться. По пути я понял, что эта протяженность не может быть преодолена сразу. Тогда я решил сделать промежуточную посадку и несколько минут назад остановился здесь, в эпохе, которая, я полагаю, отстоит от нашей примерно на восемь тысяч лет. Впрочем, я не уверен в своих расчетах и хотел бы проверить их.