62

Не знать, чего хочешь, считается одним из самых позорящих обстоятельств. Признаться в этом – значит погубить навеки свою репутацию не только как писателя, но и как человека. И тем не менее, «совесть» требует такого признания. Правда, в этом случае, как почти всегда, требования совести удовлетворяются лишь потому, что они уже не угрожают слишком серьезными последствиями. Помимо того, что теперь мало кто боится когда-то столь страшного суда общественного мнения (публику приучили или приручили, и она с благоговением прислушивается к тому, что ей говорят, и никогда не осмеливается судить), – в конце концов, в признании «я сам не знаю, чего хочу» можно найти даже залог чего-то очень значительного. Ибо те, которые знают, чего хотят, обыкновенно хотят пустяков и добиваются малоценных благ: богатства, славы, в лучших случаях – прогресса или мировоззрения. Над этим не грех и посмеяться иной раз и, пожалуй, близко то время, когда обновившийся Гамлет не со стыдом, а с гордостью провозгласит: я сам не знаю, чего хочу. И толпа будет ему рукоплескать: ибо героям и гордым людям всегда рукоплещут.

63

Страх смерти объясняется исключительно чувством самосохранения. Но тогда он должен был бы исчезать у стариков и больных, которым было бы свойственно встречать смерть равнодушно. Между тем, ужас пред смертью свойствен всем живым существам. Не значит ли это, что ужас имеет еще какой-нибудь смысл? И что там, где он не может оберечь живое существо от грозящей гибели, он все же нужен и целесообразен? И что естественнонаучная точка зрения и на этот раз, как почти всегда, останавливается на полпути, не доведя до того конца, к которому она обещала привести человеческий ум?

64

Моральное негодование есть лишь более утонченная форма древней мести. Когда-то гнев разговаривал кинжалами, теперь достаточно слов. И счастлив тот, кто хочет и любит казнить своего обидчика, для кого отмщенная обида перестает быть обидой. Оттого мораль, пришедшая на смену кровавой расправе, еще не скоро потеряет свою привлекательность. Но ведь есть обиды, и глубокие, незабываемые обиды, наносимые не людьми, а «законами природы». Как с ними справиться? Тут ни кинжал, ни негодующее слово ничего не поделают. И для того, кто столкнулся с законами природы, мораль временно или навсегда уходит на второй план.

65

Фатализм пугает людей – особенно в той своей форме, которая считает возможным ко всему, что происходит, происходило и будет происходить, говорить: да будет так. Как оправдывать действительность, когда в ней столько ужасов? Но amor fati[24] не обозначает вечного мира с действительностью. Это только перемирие на более или менее продолжительный срок. Нужно время, чтоб изучить силы и намерения противника: под личиной дружбы старая вражда продолжает жить, и готовится страшная месть.

66

В «последних вопросах бытия» мы нисколько не ближе к истине, чем самые отдаленные предки наши. Это всем известно и, тем не менее, многие продолжают размышлять о бесконечности, не имея никаких надежд на возможность добиться сколько-нибудь удовлетворительных результатов. Очевидно, результат в том смысле, в каком это слово обыкновенно понимается, совсем и не нужен. Мы, в конце концов, доверяемся инстинкту даже в области философии, где, по общему убеждению, царит разум с его пытливыми «почему»… «Почему» умеет посмеяться над всевозможными «потому». Инстинкт же никогда не смеется: он просто игнорирует «почему» и ведет человека по самым трудным и непроходимым путям к целям, которые наш божественный разум наверное признал бы нелепыми, если бы умел заблаговременно предугадать их. Но он плохой отгадчик, так что, когда мы приходим к неожиданной для него цели, ему ничего другого не остается, как признать совершившийся факт. И даже оправдать, возвеличить его. А потому – «действительность разумна» – и не только тогда, когда философу платят жалование, – как говорят социалисты о всех философах и некоторые философы, в том числе и наш Вл. Соловьев, о Гегеле, – но даже и тогда, когда его лишают содержания. Даже более: в последнем случае, именно в последнем случае, – вопреки социалистам и Вл. Соловьеву, – действительность становится особенно разумной, философ гонимый, замученный, голодный, холодный, не получающий никакого жалованья, всегда почти бывает крайним фаталистом – хотя это, разумеется, нисколько ему не мешает бранить существующие порядки. Последовательность, как известно, обязательна только для учеников: их ведь достоинство в том, чтоб логически развить идею учителя. Учителя же сами выдумывают идеи и всегда потому вправе одну идею заменить другой. Верховная власть, издающая закон, сама же и отменяет его; обязанность же подчиненных органов состоит в точном, последовательном и строгом истолковании и исполнении предписаний высшей воли.

67

Фарисей в евангельской притче исполнил все, что от него требовала религия, – он соблюдал посты, отдавал десятину и т. д. Вправе ли был он радоваться своему благочестию и презирать преступного мытаря? Все думают, что вправе, и фарисей так думал. Суд Христа был для него величайшей неожиданностью. У него совесть была чиста, он не пред другими притворялся святым, он верил сам в свою святость. И вдруг он оказывается виноватым, и как виноватым. Но если совесть совестливого человека не помогает нам отличить добро от зла, то. как уберечься от преступления? И что значит кантовский нравственный закон, который утешал его так же, как и звездное небо? Кант прожил свою жизнь в глубоком душевном мире и встретил смерть спокойно, в сознании, что он ни пред кем ни в чем не виноват. Но если бы вновь пришел Христос, Он, может быть, осудил его за его праведность. Ибо фарисей, повторяю, был праведным – если только чистота намерений, соединенная с готовностью честно исполнить все, что считаешь долгом, есть праведность.

68

Мы глумимся и смеемся над человеком не потому, что он смешон, а потому, что нам нужно развлечься, посмеяться. Так же негодуем мы не потому, что тот или иной поступок возмутителен, а потому, что нам нужно дать исход накопившемуся чувству. Из этого, конечно, менее всего следует, что мы должны быть всегда ровными и спокойными. Горе тому, кто вздумал бы на земле осуществлять идеал справедливости…

69

Мы думаем особенно напряженно в трудные минуты жизни, – пишем же лишь тогда, когда нам больше нечего делать.

Так что писатель только в том случае может сообщить что-либо интересное или значительное, когда он воспроизводит прошлое. Когда нам нужно думать, нам, к сожалению, не до писания. Оттого-то все книги, в конце концов, являются только слабым откликом пережитого.