Какое-то странное угашение молитвенности… Сколько путешествуют в «Деяниях» и — нет чтобы помолился кто, отправляясь в путь; и нет чтобы помолился кто, вернувшись благополучно с дороги. А столько хлопот. Нельзя не заметить насмешливо: "Ты слишком хлопочешь. Марфа, — присядь к ногам Отца Небесного"… Но именно Отец Небесный загадочно уже на ум никому не приходит: только — Сын, везде — Сын, заменяющий Отца… Между тем что же такое молитва, как не исчерпывающее отношение дитяти- человека к Богу! И вот именно она-то таинственно исчезает. Только рассуждают. И приходит на ум, что арфу Давида, лиру Аполлона и свирель Марсия, — мы окидывает весь древний мир, — отныне заменят богословствующие споры. И что, пожалуй, тайный-то ноумен Евангелия и всего "дела евангельского" и лежал в перемене — музыки молитвы на "cogito ergo sum" богословия.

PERTURBATIO-TERNA

— "Аз же глаголю вам: первые да будут последними, а последние станут первыми".

И спросили Его ученики: "Но, Господи: до какого предела и в каких сроках?"

И паки рек:

"— Первые да будут последними и последние первыми".

"— Но, учитель благой: если так, то какое-же царство устоит, и какая земля останется тверда, если все станет класться верхом вниз, а снизу — наверх?"

И рек снова: — "Первые да будут последними, а последние станут первыми".

Ученики же глаголаша:

"— Но если это не медь бряцающая и не кимвал звенящий: то как вырасти овощу, если будет не гряда с лежащею землею, а только мелькание заступа, переворачивающего землю со стороны на сторону?"

И паки еще рек: "Аз же истинно, истинно глаголю вам: первые станут последними, а последние первыми".

И убоялись ученики Его. И отойдя — совещались. И качали головами. И безмолвствовали.

. . . . . . . . . . . . . .

Но зашумела история: заговоры, бури, перевороты. Смятения народных волн. И все усиливаются подняться к первенству. И никто долго не может его удержать, а идет ко дну.

. . . . . . . . . . . . . .

Воистину: "Пошли серп твой на землю: и пусть пожнет растущее на ней" (Апокал.).

"И был плач и скрежет зубовный. И земля была пожата".

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Он (Раскольников) пролежал в больнице весь конец поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда еще лежал в жару и бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и неведомой моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же сумасшедшими и бесноватыми. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, — всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех; но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться. Остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расстраиваться, — но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и все погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, — это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю"

("Преступление и наказание", издание 1884 года, страницы 500–501).

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"И вышедши, Иисус шел от Храма. И приступили ученики Его, чтобы показать Ему здания Храма".

Иисус же сказал им: "Видите ли все это? Истинно, истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне. Все будет разрушено" (Евангелие от Матфея, глава 24, 1–2).

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

И спросил Его Иоанн: "Господи, кто предаст Тебя?" Иисус же ответил: — "Кому Я, обмакнув в соль, подам кусок хлеба — тот предаст Меня". И, обмакнув, подал Иуде. И тотчас вошел Сатана в душу Иуде. И он, встав, пошел и предал Его".

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам яко Иуда…"

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Не спешите колебаться умом, и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания как бы нами посланного, будто бы наступает уже день Христов.

Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не прийдет, доколе не придет прежде отступление, и не откроется человек греха, сын погибели:

Противящийся и превозносящийся выше всего, называемого Богом, или святынею, так что в Храме Божием сядет Он, как Бог, выдавая Себя за Бога.

И ныне вы знаете, что не допускает открыться Ему в свое время.

Ибо тайна беззакония уже в действии, только не совершится до тех пор, пока не будет взят от среды удерживающий теперь.

И тогда откроется беззаконник — тот, Которого приход по действию сатаны будет со всякою силою и знамениями и чудесами ложными.

И со всяким неправедным обольщением погибающих" (Второе послание Апостола Павла к Фессалоникийцам. Глава 2, 2-10).

. . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . .

"Я испытал тех, которые называют себя Апостолами, а они не таковы, и нашел, что они — лжецы.

И они говорят о себе, что они — иудеи, но они не таковы, а — сборище сатанинское"

(Апокалипсис, глава 2, 2–3).

НАДАВИЛО ШКАФОМ

Нельзя иначе, как отодвинув шкаф, спасти или, вернее, избавить от непомерной вечной муки целую народность, 5-8-10 миллионов людей, сколько — не знаем: но ведь даже и одного человека задавить — страшно. И вот он хочет дышать и не может дышать.

"Больно", «больно», «больно». Но между тем кто же отодвинет этот шкаф? Нет маленькой коротенькой строчки "из истории христианства", которая не увеличивала бы тяжести давления.

Кто может отодвинуть блаженного Августина? Такой могучий, исключительный ум. Кто может отодвинуть Иоанна Златоуста? Одно имя показывает, каков он был в слове. И

Апостола Павла? И уж особенно — Самого?

Между тем уже один тот факт, что "живой находится под шкафом", соделывает какое-то содрогание в груди. "Как живой под шкафом?" "Как он попал туда?" Но — "попал".

Притом — кто? Любимейшее дитя Божие, которое от начала мира, от создания мира, было любимейшим. И никогда Бог от него не отвращался, и он Бога никогда не забывал.

"Человек под шкафом". — "Человек в море". И корабль останавливается, чтобы вытащить из моря. Бросают сети, канаты, плавательные круги. «Вытащен». «Спасен». И все радуются.