Часто я засыпала. Как замечательно было спать в машине, свернувшись калачиком. Мне почти казалось, что я возвращаюсь внутрь твоего живота. Кстати, что ты чувствовала, когда я была внутри? Ты считала меня инородным телом или частью себя? Я много весила? Ты всегда была такой маленькой, такой миниатюрной… Твоим движениям не мешала еще одна жизнь внутри тебя? Ты когда-нибудь разговаривала со мной? Что ты мне говорила?

Вчера я опять попросила Томаса пососать мою грудь, как будто он сосет молоко. Это время материнства. Прекрасно все, от чего я чувствую себя женщиной.

Серьезно: знаешь, что я думала в течение этих долгих поездок? Я думала: «Однажды я хотела бы опубликовать свой дневник, описание своей жизни. Я должна серьезно подумать о том, чтобы завести его… Даже если я знаю, что мне надоест его писать».

Однажды я попросила папу подарить мне красивый дневник с большим замком. Всю неделю, каждый день, когда он возвращался домой, я его спрашивала: «Папа, ты принес дневник?» Я его спрашивала, когда мы ужинали, всегда вполголоса, выжидая момент, когда за столом все погружалось в тишину — я не хотела перебивать вас. Каждый раз, когда я спрашивала его, не купил ли он дневник, чувствовала себя виноватой. Когда он говорил «нет», я не обижалась: это был самый очевидный ответ на мой нескромный вопрос. Если бы он мне его принес, то тут же его отдал мне, какой был смысл у него спрашивать?

Через неделю мы ехали с тобой в машине, вместе вышли и направились в табачную лавку. Худющая женщина, которая стояла за прилавком, с глазами вареной рыбы и тонкими-претонкими волосами, была мамой одной из моих одноклассниц; мне нравилась эта женщина, она казалась феей, переодетой в ведьму. Все мои одноклассники ее боялись, а я считала ее прекрасной. Ты показала мне полку, где лежали тетради, карандаши и другие канцелярские товары; среди всего этого я увидела дневник. Он был покрыт грязно-белым атласом. На нем нарисована девушка, блондинка с красной гвоздикой на мотоцикле. Дневник был тонким-тонким, от силы в двадцать страниц. Тонкий позолоченный замок весь в коричневых пятнах. Единственный дневник в магазине. Он остался с незапамятных времен. Хотя дневник был жутким, мне он очень понравился. Фея, переодетая колдуньей, взяла с тебя полторы тысячи лир.

Но моя обычная непоследовательность быстро заставила меня бросить проект. Я исписала всего пять страниц, и тут же мне это надоело.

«Я стану писать, когда мне будет что сказать», — пообещала я себе. Я ненавидела делать что-то, лишенное смысла.

Итак, когда я считала, что пришло время похоронить мою душу и жить только материей, исключительно непристойной, какой-то ангел-извращенец прошептал мне на ухо: «Пиши. Эти чувства больше не вернутся. Если ты напишешь, дыхание души останется в твоей груди».

И, поскольку мне всегда было нечего терять, делая вид, что пишу дневник, я написала роман.

8

Сегодня, когда он смеялся, я заметила, что один его зуб лезет за другой, как будто смутился и хочет спрятаться. Я нашла этот дефект невероятно очаровательным и спросила себя, по какой такой странной причине я его никогда не замечала. Я знаю его родинки, его волоски, знаю запахи его тела. Знаю, что у него на одно ребро больше, — то, которого нет у женщин. У него веснушки на спине и большие суставы на руках. Свет звезд — это лишь бледное и скучное отражение по сравнению со светом его глаз. У него мягкий рот, такой бывает только у женщин. У него такие родные грудь и живот, как у новорожденного.

У него родинка под глазом, на той же высоте, что и у меня.

Пока я в экстазе смотрела на его кривой зуб, он уставился на меня и, почти раздраженный, сказал:

— В чем дело?

Я поняла — что-то не так.

Я поняла — меня скоро бросят.

Первая вещь, которая стала для нас общей, — книга стихов Мао Цзэдуна, купленная в букинистическом магазине. Мы читали ее ночью в его комнате, когда пуховое одеяло укрывало наши нагие и еще разгоряченные тела. На стене горели красные рождественские гирлянды, и нам казалось, что мы в прозрачном кубе, подвешенном в воздухе, и каждый может нас увидеть.

9

Мы устроились снаружи, под небом, полным воды. Закрывал нас какой-то зонтик, грела нас какая-то печка. Сильнейший свет был направлен на наш столик, и дым от жаркого дерзко лип к нашим волосам.

Я хотела уйти, я спрашивала себя, какого хрена я там делаю.

«Нужно встретиться с важными людьми» — это то, что меня заставляла делать моя жизнь. Но мой дух и тело восставали против этого.

Для меня не могут быть важными людьми те, кто сидит вокруг этого стола, окруженного сыростью и запахом жаркого. Этот актер мне на фиг не нужен, этот издатель может спокойно пойти в задницу, этот фотограф может сплющить свое тело до размеров фотографии и так и жить до скончания века.

Но это то, что мы, человеческие существа, всегда делаем: мы остаемся, как в капкане, в наших произведениях, в наших мирах. Никто не может спасти нас из наших миров, никто не может вытащить нас оттуда.

И пока все пили за мой успех и за тысячу других вещей, я повторяла про себя одно: «Идите на… вы все, мерзкие говнюки, жополизы. Хотела бы я увидеть ваши лица, если я покажу вам живого воробья».

Я сжимаю руку Томаса и шепчу ему:

— Увези меня отсюда, сейчас.

10

Я ем соленые крекеры, играет музыка — бредовый джаз, на улице идет дождь. У меня такие широкие бока, что я могу посадить вас к себе на локти.

У меня хриплый голос. Вчера приезжал Максимилиано, мой неаполитанский друг, о котором я тебе пару раз говорила, иногда он приезжает ко мне, и, когда улыбается, я никогда не могу понять, грустно ему или нет.

— Я боюсь, — прошептала я ему.

Он посмотрел на меня смущенно и страдальчески:

— Чего?

— Что он меня предаст… — ответила я.

— Что заставляет тебя так думать?

— Ничего… я это чувствую.

Он посмотрел на меня, кивая, и я сразу поняла, о чем он думает.

Я вытаращила глаза и крикнула:

— Ты считаешь меня сумасшедшей?

Он сказал, что я сгущаю краски, что мир, в котором я живу, — это не реальность.

— Открой глаза, Мелисса. Ты создаешь мир, в котором нет ничего общего с миром вокруг тебя.

Я взяла его за руку и выбросила вон с такой силой, что у меня остался клочок его рубашки в клеточку, вырванный моими яростными пальцами.

Потом закрыла за ним дверь, и у меня закружилась голова. Я пошла в ванную и заметила, что на раковине в спешке оставила использованную прокладку. Неважно, кровь меня не смущает. Вышла на балкон, стиральная машина только что выключилась. Я стояла и долго смотрела в барабан стиральной машины, не знаю почему. Моя голова настолько заполнена мыслями, что кажется пустой. Я изнемогаю от счастья, оно меня деморализует. И спрашиваю себя каждый день, каждую минуту, будет ли конец этому счастью и когда он настанет. Я знаю, я пессимистка. А может быть, еще и мазохистка. Да, прекрасно это осознаю. Послания, которые приходят из мира, не обнадеживают: ничто не вечно, все когда-нибудь вянет и в конце концов умирает. Если этого не случится со мной, что мы будем делать? Если я навсегда останусь мелкой, с убогим интеллектом, если я навсегда останусь влюбленной, что мы будем делать?

Знаю, я не согласна меняться. Я слишком традиционна, слишком привязана к воспоминаниям и — парадокс — слишком привязана к фантазиям будущего. Именно поэтому мое настоящее такое беспокойное, хотя и счастливое: я перемешиваю прошлое, настоящее и будущее, как будто из этой смеси может получиться изысканная сладость. Сладость, от которой хорошо, потому что от нее плохо. Прекрасная сладость, созданная из противоположностей.

Нет ничего позитивного в такой палитре чувств. Это оргия, мама. Оргия чувств. В которой непонятно, кому лучше, в которой невозможно предвидеть, выиграешь ты в качестве приза жизнь или смерть, любовь или боль. Это бесконечный хаос, связанный тысячью крошечных колечек, которые спутаны между собой, и рвут мое сердце, и тянут меня в мрачные закоулки, в самые невыносимые состояния души.