Плененный Владимиром, который в один из своих морских походов с варягами приставал к западным берегам Норвегии, он не жил, а чахнул на чужой стороне. Напрасно великий князь осыпал его дарами: с каждым днем взоры несчастного певца становились мрачнее и мрачнее; изредка только блистали они огнем вдохновения, и живые струны его молчали по целым дням. Вещий скальд Фенкал был любимцем Владимира: он ел со стола государева, одевался с плеча его, разделял все его забавы и потехи молодецкие, ему завидовали бояре знатные и витязи знаменитые, а бедный певец сохнул от печали и не знал веселых дней. Ему было душно в позлащенных чертогах княжеских, он тосковал о мрачных небесах своей отчизны, о своих неприступных горах, о непроходимых дебрях, об обширных озерах и даже о своей тесной хижине. Там, свободный сын дикой Скандинавии, он пел, когда желал, а здесь, отторгнутый от своей родины, невольник и собственность Владимира, он повиновался не вдохновению, но воле того, кто называл его рабом своим. Бывало, мощный голос его сливался с воем полуночных бурь: он пел о славе древних норманнских витязей; а теперь, тихий и унылый, он выражал одну тоску и скорбь.

Человек пять варяжских воинов подошли к Фенкалу.

– О чем ты призадумался, соловушко великокняжеский? – спросил один из них, ударив его по плечу.

Певец, взглянув на воина, кивнул ему ласково головою, но не отвечал ни слова.

– Уж не тоскуешь ли о светло-голубых очах какой-нибудь красавицы? – продолжал с улыбкою воин.

– Да, Якун, – отвечал певец, – я тоскую об одной красавице, да только она не походит на ваших белолицых девушек. Она неприветлива, угрюмо выглядывает из-за моря синего, любит слушать, как воет ветер меж гор и ревут бури среди лесов дремучих…

– Ай, ай, ай!.. Что ты говоришь? Да как зовут эту суровую красотку?

– У нее много имен, товарищ, а я просто называю ее моею отчизною.

– Вот что! Так ты все еще грустишь по своей родимой стороне. Эх, Фенкал, Фенкал! Кому другому, а тебе как пожаловаться: уж такое ли житье – не житье? Кабы нашему брату было во всем такое довольство, так я бы и ох не молвил.

– Но ты не пленник, а слуга Владимира и оставил охотою свою родину.

– И, Фенкал, не об охоте речь: было бы только житье-то привольное… Да что об этом толковать! Скажи-ка лучше, брат, не знаешь ли хоть ты, что сегодня за праздник такой? Посмотри, народ так и кишит вокруг храма, и торгаши все выползли на площадь; а бочек-то с медом, бочек!.. не хочет ли Владимир задать пир во весь мир?!

– Не знаю, – сказал Фенкал, посматривая задумчиво вокруг себя.

– А не худо бы со вчерашнего-то опохмелиться, – продолжал Якун, – у меня что-то и теперь в голове шумит. Ну, брат Фенкал, натешились мы вчера!.. То-то была попойка! Фрелаф так натянулся, что под конец вовсе с ума спятил: всю ночь проговорил о каком-то оборотне, с которым дня три тому назад дрался не на живот, а на смерть. Он клялся, что видел его вчера между нас, что хотел схватить за ворот, но что чародей ударился оземь, обернулся в серого волка, да и был таков.

– Охота тебе слушать этого пустомелю! – прервал один из воинов. – А кто у вас был вчера Усладом? Уж не опять ли Всеслав?

– Его было выбрали, – подхватил другой, – да сам отказался. Такой спесивый, что и приступу нет! Мальчишка вовсе зазнался! Кабы вы знали, ребята, как он разобидел вчера нашего товарища Икмора!.. Ну, если бы он был не княжеский отрок, дали бы мы ему себя знать!.. Эх, не прежние годы! Да смели ли, бывало, русины задевать нашего брата варяга!.. Бывало, бьешь их сколько душе угодно, а они лишь только кланяются. Нет, ребята, отжили мы наше времечко!

– Да, – прервал Якун, – бывало, берешь на торгу, что хочешь, а теперь за все про все плати.

– А не заплатишь, так потащут тебя к городскому вирнику. Что и говорить – туго пришлось жить нашему брату!

– Да не дразни, пожалуйста! – продолжал Якун. – Делать-то нечего: плетью обуха не перешибешь. Послушай-ка Фенкал, – продолжал он, обращаясь к скальду, – развесели хоть ты нас – что тебе стоит, потешь, спой что-нибудь, мы послушаем твоих песен.

– Моих песен! – повторил Фенкал с горькою усмешкою. – Ах, я давно уже пою одну только песню! Она люба мне, эта песня; да не знаю, полюбится ли вам, товарищи? – промолвил он, принимаясь за свою арфу.

Как бессильный ропот умирающего тихо потрясает воздух, когда последний вздох вылетает из груди его, так застонали струны под вещими перстами скальда. Устремив неподвижный взор на черные тучи, которыми подернута была вся северная сторона небосклона, он запел унылым и сладкозвучным голосом:

Где вы, глубокие долины,
Родные горы и поля,
Леса дремучие, и море,
И тихий кров моих отцов?
Увижу ли тебя, о, Берген –
Страна и славы, и певцов,
Отчизна витязей могучих,
Свободных Севера детей?
Давно ль и ты, Фенкал, был волен,
Как наши дикие орлы.
Как легкий ветер полуночный,
Свободно вьющий средь гор?
Давно ль под сосной вековою
Певец с родными пировал,
Иль на верху скалы прибрежной
Гремел его могучий глас?
Он пел – и бури умолкали,
Дремало море в берегах,
И не шумел поток гремучий,
И ветер буйный засыпал;
И девы Скании младые
Толпилися вокруг певца,
И старцы мудрые внимали
Его и песням и речам…

Фенкал остановился; тихо зазвучали струны, и скальд повторил трепещущим голосом:

Где вы, глубокие долины,
Родные горы и поля,
Леса дремучие, и море,
И тихий кров моих отцов?

С каждым стихом голос его слабел, дрожащие пальцы с трудом пробегали по звучным струнам; напрасно Фенкал старался заглушить рыдания в стесненной груди; напрасно глотал свои слезы: они прорвались и хлынули рекою из потупленных очей его. Несколько минут продолжалось молчание. Вдруг вещий скальд поднял поникшее чело свое, отряхнул назад густые кудри и ударил снова по струнам. Слезы не текли уже по бледным щекам его, но какая-то мрачная безнадежность изобразилась в его мутных и диких взорах; он запел:

Нет, нет, певец, уж не увидишь
Свою родимую страну,
И дева гор возненавидит
Раба, живущего в плену!..
В плену!.. О, радости святые,
Надежды все… всему конец!
Порвитесь, струны золотые,
Умолкни навсегда, певец!

Фенкал замолчал. Тихо затрепетали струны, и последний звук их замер под онемевшею рукою певца.

– Хорошо, Фенкал, – сказал Якун, – хорошо, да только ты этим пением никого не развеселишь. Вот однажды ты пел в гриднице великокняжеской о подвигах твоих предков; я стоял тогда на страже у дверей – как теперь помню, у меня под конец твоей песни так молодецкая кровь в жилах разыгралась, что я чуть-чуть было не вцепился в волосы моему товарищу: ну хоть с кем-нибудь, да только бы подраться. Вот это пение!

– Нет, Якун, – прервал скальд, – ты не знаешь моих песен и не слыхал моего голоса. Иль ты думаешь, что соловушка в клетке поет и тем же голосом и о том же, о чем певал в густой дубраве, перепархивая по воле с ветки на ветку и перелетая на свободе из одной рощи в другую? Нет, товарищ, чтоб оживить дела моих предков, чтоб вызвать их из чертогов Одена и заставить отряхнуть могильный прах веков с туманных одежд их, чтоб раздуть потухший пламень в одеревенелых сердцах ваших, напомнить вам о славе покинутой вами отчизны, – о, для этого не нужны вещему скальду ни богатые одежды, ни золотые кубки с вином византийским: ему надобно подышать воздухом своей родины, посидеть на могильном кургане отцов своих, поспорить с бурями на родных морях, искупаться в утреннем тумане на вершинах снежных гор и, возвратясь под тихий кров свой, сказать: «Я дома!»