Он замолчал. С полминуты еще продолжал он бороться с самим собою и вдруг, заскрежетав зубами, как пробужденный от тяжкого сна, как будто бы подвигнутый какою-то чуждою, непреодолимою волею, ринулся вихрем вслед за уходящим Алексеем.

Тороп, который во все время дрожал как лист, прижавшись за ореховым кустом, несмотря на все старания свои, не мог подслушать, о чем говорил его господин с Алексеем, но всякий раз, когда на лице незнакомого изображался гнев, сердце его замирало.

– Прибьет он его, беднягу! – шептал про себя Тороп. – Долго ли до беды? Как даст ему раз… Да и он-то какой!.. Экий назойливый старичишка! Смотри, пожалуй: так и лезет на драку!.. Усидит ли голова на плечах, а уж быть ему без бороды!.. Ух, батюшка, насилу разошлись! – промолвил он наконец, вздохнув свободнее. – Ай да Алексей!.. Ну, исполать ему – ушел целехонек! Эй, да куда это кинулся боярин?.. За ним!.. Так и есть! – продолжал Тороп, выходя на поляну. – Повернул направо… к оврагу… Ох, плохо дело!.. Догонит он его… да схватится с ним опять!.. Чу!.. Что это?

Вдруг шагах в двадцати от поляны, среди густого леса, раздался пронзительный вопль.

– Охти! – вскричал Тороп. – Чуяло мое сердце: заколотит он его до смерти!.. Еще!.. Ах, как он стонет, сердечный!

Тихо повторил отголосок еще один слабый, болезненный вопль, и в то же время самое отдаленный и последний удар грома прокатился по лесу; потом настала мертвая тишина. Вот послышались скорые шаги идущего, и незнакомый, озираясь поминутно назад и бледный как мертвец выбежал на поляну.

– Это ты, Тороп? – сказал он. – Пойдем отсюда… Иль нет: ступай скорей на Почайну, к мосту… быть может, они пошли другою дорогою…

– Кто, боярин?

– Нет, нет! Я сам пойду к ним навстречу, а ты ступай ко мне и дожидайся…

– Да мне пора в Киев, боярин.

– Зачем?

– Как зачем: а если Богомил меня спросит?

– Ты уж более ему не служишь. Постой! – продолжал незнакомый, кинув вокруг себя дикий взгляд. – Нет, нет, это стонет филин.

– Боярин, боярин! – сказал с ужасом Тороп. – Посмотри-ка: ты весь в крови!

– Молчи! – закричал незнакомый. – Молчи, Тороп! – повторил он шепотом, посматривая на свои окровавленные руки. – Пойдем скорей отсюда!

VII

Мы просим читателем наших припомнить описанный в первой части этой повести овраг, или глубокую долину, над которою построена была хижина Алексея. Восходящее солнце еще не показывалось из-за частого леса, коим поросла сторона ее, противоположная хижине; длинные тени деревьев, устилая крутой скат оврага, тянулись до самого пруда, в котором, как в чистом зеркале, отражались и синие небеса, и перелетные дымчатые облачка, и веселая хижина Алексея, и радостные лица Всеслава и Надежды, которые сидели друг подле друга на широкой скамье у дверей хижины.

Кто никогда весною, после бурной ночи, не встречал восходящего солнца в диком лесу или чистом поле; кто не упивался этим свежим животворным воздухом, который, как юная жизнь, проливается по всем жилам нашим, – тот не имеет никакого понятия об одном из величайших наслаждений, какими столь богата роскошная природа в первобытной простоте своей и так бедна, когда затейливое искусство людей подчиняет ее каким-то однообразным законам: подкрашивает, стрижет и, как на холсте писанную картину, вставляет в тесные золотые рамы. То, что представлялось взорам и обворожило все чувства Всеслава и Надежды, вовсе не походило на оранжерейную природу наших загородных деревьев, с их опрятными рощами, укатанными дорожками и подкошенными лугами. Перед ними на противоположной стороне оврага зеленелся дремучий лес; толстая ясень, высокий клен, прямая, как стрела, береза, темнолиственный дуб, кудрявая рябина, душистая липа и благовонная черемуха, перемешанные между собою и растущие по уступам отлогой горы, образовали беспредельный зеленый амфитеатр. Внизу, изгибаясь по изумрудной мураве, быстрый ручей вливался в светлый пруд. По влажным берегам его, как узорчатые каймы, пестрелись белые ландыши, желтые ноготки и голубые колокольчики. Тысячи лесных птиц, отряхая с своих крыльев дождевые капли, вились над вершинами деревьев и спешили обсушиться на солнышке. Все кипело жизнью. Быстрокрылый веретенник кружился на одном месте; неугомонный дудак гукал, опустив свой длинный нос в болото; от времени до времени раздавался пронзительный голос иволги; испещренная всеми радужными цветами, красавица соя перелетала с ветки на ветку; дятел долбил своим крепким клювом деревья, и заунывная кукушечка, как будто бы прислушиваясь к звонким песням соловья, умолкала всякий раз, когда этот вещий баян лесов русских, воспетый нашим Крыловым:

На тысячу ладов тянул, переливался,
И мелкой дробью вдруг по роще рассыпался.

– О, как хорош, как прекрасен божий свет! – сказала тихим голосом Надежда, опустя беспечно свою голову на плечо Всеслава. – Не правда ли, мой суженый? – продолжала она, глядя с обворожительною улыбкою на юношу. – Да что ж ты все смотришь на меня?

– А на что ж мне и смотреть, как не на тебя, мой бесценный, милый друг! – шепнул Всеслав, прижимая ее к груди своей.

– Как на что?.. Видишь ли там, на зеленом лугу, словно снежок, белеют ландыши?

– Ты в сто раз белее их, моя ненаглядная.

– А вон посмотри там, за ручьем, какие яркие малиновые цветы!

– Твои алые уста милее их.

– А этот зеленый лес, как пышет от него прохладою!.. А эти светлые лазурные небеса…

– Они темнее твоих голубых очей, моя суженая!

– Да полно меня хвалить, Всеслав, – мне, право, стыдно!

– Ты краснеешь?.. Красней, красней, моя радость! О, как ты хороша, Надежда! – вскричал Всеслав, глядя с восторгом на свою невесту. – Во всем Киеве, в целом свете нет краше тебя! И когда мои товарищи тебя увидят…

– Ах, нет, Всеслав, не показывай меня никому.

– Так ты не хочешь, чтоб другие тобою любовались?

– А на что? Коли я хороша для тебя, мой суженый, так какое мне дело до других.

– И ты не желаешь, чтоб все знали, как ты пригожа?

– Все! А что мне до всех? Была бы только Надежда люба тебе, мой друг, так другие думай что хочешь, – мне и горюшка мало. Да что это батюшка нейдет? – прибавила она, вставая со скамьи и смотря вверх против течения ручья. – Вот уж солнышко показалось: он всегда об эту пору завтракает.

– Видно, не кончил еще своего дела.

Надежда покачала печально головою и призадумалась.

– Что ты, моя радость, – спросил заботливо Всеслав, сажая опять подле себя Надежду, – что с тобой?

– Не знаю, мне что-то вдруг стало так грустно. Я вспомнила матушку… Так-то и она, бывало, дожидалась его, сердечная, а теперь…

– Что ты, что ты, Надежда? Ты побледнела… Ты плачешь!..

– Ах да, мой милый друг, какая-то грусть и тоска… О, не покидай меня, Всеслав… не покидай бедную, бесприютную сироту!.. У меня нет матери, и если батюшка…

– Полно, не греши, Надежда!.. Бог милостив: он, верно, сохранит от всякой беды отца нашего.

– А разве господь не может призвать его к себе?

– Да отчего ты это думаешь?

– Я и сама не знаю, но мне вдруг пришло в голову, что матушка так давно уже его дожидается.

– Дожидается?.. Где?..

– Вон там, мой друг!.. – сказала Надежда, подняв кверху наполненные слезами глаза свои. – Посмотри, Всеслав, посмотри! – продолжала она с живостью. – Видишь ли там, высоко, очень высоко, белого голубя?

– Вижу! вижу!.. Почти под самыми облаками!.. Смотри-ка, он как звездочка золотая светится от солнца.

– Как чудно!.. – шепнула Надежда, продолжая смотреть на голубка. – Кажется, как будто бы он все на одном месте, словно дожидается кого-нибудь… Постой – вот зашевелился… опускается к нам… Ах, как шибко он летит!..

В эту самую минуту, другой, белый, как снег, голубь с быстротою молнии пронесся так близко подле Надежды, что тихий ветерок от его крыльев взвеял кверху ее русые локоны; в то же самое мгновение отдаленный и последний удар грома долетел до их слуха, и, повторяемый отголоском, зарокотал по лесу.