– Слышал. Вот это дело другое. Что его милость прикажет, то и делаю. Прощайте, добрые люди. Когда ни есть на просторе доскажу вам мою быль, а теперь спасибо за угощенье! Счастливо оставаться, красные девушки! Прощенья просим, бабушка! Смотри, вперед при людях мне не подмигивай! Ну что ж, господин Садко, пойдем, что ли?.. Да двигайся же, мое красное солнышко с изъянчиком!

– Молчи, скоморох! Говори с тем, кто тебя слушает, – пробормотал сквозь зубы Садко, выходя с Торопом вон из застольной.

Несколько минут они шли молча. Тороп насвистывал песню, а Садко поглядывал исподлобья, и здоровый глаз его сверкал, как раскаленное железо. Когда они поравнялись с главным дворцовым корпусом, то он, приостановясь, сказал:

– Да что ж ты, в самом деле, рассвистался, неуч? Что ты, собак, что ль, скликаешь.

– Да, молодец: я посвистываю, чтоб ты не отставал.

– Послушай, балясник, если я рассержусь не на шутку…

– Так что ж?

– А то, что ты у меня как раз язычок прикусишь.

– Полно петушиться-то, любезный! Уж коли я не шарахнулся от тебя, когда увидел в первый раз, так теперь и поготовь того не испугаюсь. Хоть ты и похож на воронье пугало, да я-то не ворона.

– А что? Чай, сокол?

– Куда нам! Наше дело петь про ясных соколов, удалых русских витязей, а подчас пошутить над каким-нибудь сычом, когда он чересчур расхорохорится… Да вот, никак, и двери в красный терем, – продолжал Тороп, остановись у небольшого крылечка, пристроенного к самой средине длинного здания, которое примыкало с левой стороны к главному корпусу.

Садко, а за ним Тороп, вошли в просторные сени, в которых двое противоположных дверей вели в нижние отделения, а прямо, по внутренней стене, подымалась почти стойком крутая лестница. Хромоногий Садко, пробормотав несколько проклятий и ругательств, начал боком взбираться по ней вверх, держась обеими руками за деревянный поручень. Тороп шел позади.

– Ну, ну, добрый молодец, – говорил он, – шагай смелей! Да не держись так крепко! Упадешь – не беда: не кверху полетишь!.. Эх, брат, да ты бы шел на одной ноге: другая-то тебе мешает!.. Что, любезный, задохнулся?.. То-то и есть, навьючен ты больно: смотри, какую вязанку на спине тащишь! Напрасно ты ее внизу не оставил!

Садко посматривал, как дикий зверь, на Торопа, пыхтел и не отвечал ни слова на его насмешки. Пройдя ступеней тридцать, они остановились у толстых дубовых дверей. Садко постучался.

– Кто тут? – спросил женский старушечий голос.

– Я, мамушка! – закричал Тороп.

– А, красное мое солнышко! Милости просим! – сказала старуха лет пятидесяти пяти, отворяя дверь.

– Подобру ли, поздорову, мамушка Буслаевна? – сказал Тороп, поклонясь низехонько старухе и входя вместе со своим провожатым в светлицу.

– Живется покамест, Торопушка! Послушай, Садко, поблагодарствуй от меня господина ключника за то, что ой изволил прислать ко мне моего дружка милого, моего голосистого соловушку, моего…

– Слушаю, мамушка! – прервал Садко, нахмурив брови. – Я доложу его милости, что отвел к тебе этого побродягу-гудочника. Счастливо оставаться!

– Не гневайся на него, мои сизый голубчик! – сказала Буслаевна, когда Садко вышел вон. – Уж он родом такой: кого хошь облает. Ну что, Торопушка, не правда ли, что этот покой лучше того, в котором я жила прежде?

– Правда, мамушка, правда: и светло и весело! – отвечал Тороп, посмотрев вокруг себя. – Два красные окна, печь с лежанкою, скамьи широкие, а кровать-то какая знатная – с пологом! Ну, светелка! Только не поменьше ли она прежней-то? Ведь эта стена?

– Нет, дитятко! Это так, забрано досками. Тут мой чуланчик, – продолжала Буслаевна, порастворив дверь, которую Тороп сначала не заметил; в нем стоят, вон видишь, скрынки, ларцы, всяка всячина…

– А это, никак, выход в другие сени?

– Нет, Торопушка, – отвечала Буслаевна, притворяя дверь, – это поставец с моею посуденкою.

– А эта дверь куда? – спросил Тороп.

– В другую светелку. Тут живет теперь одна гостья, которая недавно к нам пожаловала.

– Гостья? Откудова, мамушка?

– Не издалека, Торопушка. Э, да знаешь ли что? Не позвать ли нам ее? Авось твои песенки развеселят эту горемычную.

– А что, разве она грустит о чем-нибудь?

– Да так-то грустит, что и сказать нельзя! И день и ночь охает да стонет, только и слышу. Поверишь ли, на меня тоску нагнала. Стану уговаривать: куда те – и слушать не хочет! А уж плачет, плачет – как река льется.

– Да о чем это она, сердечная, так надрывается?

– Кто ее знает? То поминает об отце, то о каком-то женихе; иногда примется молиться, только не по-нашему. Уж она причитает, причитает – и каких-то святых угодников, и какую-то пречистую деву. Как я ни слушаю, а в толк не возьму. Только всякий раз, как начнет молиться, у меня от сердца отляжет: знаю, что после этого часика два даст мне вздохнуть; уймется плакать, как будто бы ни в чем не бывало; а там, глядишь, опять за слезы; да как расходится, так беги вон из светлицы. Попытайся-ка, Торопушка, распотешить эту заунывную пташечку; ведь ты на это горазд. Бывало, мне иногда на старости сгрустнется, а как ты придешь да примешься сказки рассказывать иль затянешь плясовую, так я…

– Так ты, мамушка, – прервал Тороп, – хоть сама плясать, так впору?..

– А что ты думаешь? Право, так. Смотри же, мой соловушко, не ударь себя лицом в грязь!

– Постараюсь, мамушка.

Буслаевна отодвинула железную задвижку, которою была заперта дверь в другую светлицу, и сказала ласковым голосом:

– Поди сюда, моя красоточка!.. Да полно плакать-то! Погоди, авось мы тебя развеселим… Ступай небось!

В дверях показалась девушка в голубом покрывале, и, прежде чем она успела вскрикнуть от радости и удивления, Тороп, к которому Буслаевна стояла спиной, подал ей знак, чтоб она молчала.

– Ну, вот видишь ли, – продолжала Буслаевна, – лишь только взглянула на этого детину, так уж тебе стало веселее? То ли еще будет! Дай ему развернуться: ведь такого балагура, как он, во всем Киеве не отыщешь. Садись-ка, светик мой, садись-ка и ты, Торопушка, да спой нам что-нибудь.

– Изволь, матушка, споем, – сказал Тороп, садясь на скамью против Надежды. – И если ты, красная девица, – имя и отчество твое не ведаю – до удалых песен охотница, так авось мое мурныканье придет тебе по сердцу.

Бедная девушка не смела приподнять своих потупленных глаз; она чувствовала, что в них легко можно было прочитать все тайные ее помыслы: ее радость, страх, нетерпеливое ожидание и надежду.

– Ну что ж, Торопушка, – сказала Буслаевна, – о чем задумался?

– А вот сейчас, мамушка, авось эта песенка развеселит твою заунывную красавицу.

Тороп откашлялся и начал:

Ты не плачь, не плачь, моя голубушка!
Не слези твое лицо белое:
Не загиб, не пропал твой сердечный друг…

– И, полно! – прервала Буслаевна. – Что это за песня? Да от нее тоска возьмет. Не правда ли, моя красавица?

– Нет, мамушка, – отвечала тихим голосом Надежда, стараясь скрывать свою радость, – песня хороша.

– Да изволь, Буслаевна, – сказал Тороп, – за этим дело не станет, споем и другую:

Взгорелась бела горлинка,
Взворковалась о своем дружочке,
О своем дружочке,
Сизом голубочке.
Что-то с ним подеялось?
Не попался ль в когти он
К чернокрылым коршунам?
Не пришиб ли его
Мощным крылом
Поднебесный орел?
Не воркуй, не горюй,
Моя горлинка!
Ты не плачь, не тоскуй,
Красна девица!..

– Эх, нет, Торопушка, – прервала опять Буслаевна, – да это все на тот же лад. Послушай-ка! Мне Вышата сказывал, что ты в последний раз в Рогнедином тереме спел ему какую-то прелюбезную песенку. Ну-ка, мой соловушко, спой нам ее!