– Бывает! – угрюмо сознался Кругликов.

– Ах, братец! Ты как-нибудь тово… брось… Самое это плохое дело. У меня, брат, смолоду тоже было; насилу отец-покойник выгнал. После женитьбы и то еще, бывало, нет-нет да и засосет… На свет не глядел бы от мыслей этих… Последнее дело!

– Чего хуже! Поверите: иной раз ночью проснешься, опомнишься: «А где-то ты рожден, Василий Спиридонов, в коих местах юность свою провел?.. А ныне где жизнь влачишь?..» Морозище трещит за стеной или вьюга воет… К окну, в окне – слепая льдина… Отойдешь и сейчас к шкапу. Наливаю, пью…

– Легче?

– В голову ударит, – ну и омрачит отчасти… Затуманит, потому – настойка у меня… Водка настояна крепчайшая… А настоящего облегчения не вижу.

– Вот оно дело какое! И верно, что лучше бросить… Займись делом, оно, брат, тоже по голове-то ударит не хуже настойки… А скажи ты мне вот что: за что тебя сюда-то уперли?

Этот вопрос, предложенный с такою грубою внезапностью, прошел еще раз по всей фигуре г-на Кругликова, и еще раз она преобразилась, теряя в моих глазах прежний оттенок комизма. Казалось, какая-то искра пробивается из-под давно потухшего, но еще не остывшего вполне пепелища.

Он как-то подернулся, потупился, и его голос, когда он спросил позволения налить себе рюмку, стал глуше.

– Дозволите?

– Угощайся!

Он налил, осмотрел рюмку на свет, как будто ища там ответа на мучительный вопрос, выпил ее залпом и сказал:

– За любовь-с.

Михайло Иванович разинул рот от удивления. Я должен сказать, что заявление г-на Кругликова, высказанное с такою краткою решительностью, было так неожиданно, что заставило и меня взглянуть на него с удивлением. Кругликов, казалось, и сам понимал, что своими словами произвел значительную сенсацию.

– Да говори ты, братец, толком! – сказал наконец Михайло Иванович с досадой.

– Что ж, я правду говорю, – ответил Кругликов, – так как, собственно, из любви к одной девице в начальника своего, статского советника Латкина, дважды из пистолета палил.

Это было уже слишком.

Михайло Иванович окаменел и смотрел на своего собеседника какими-то бессмысленными, мутными глазами. Он походил на путника, который, пробеседовав часа два с самым любезным, хотя и случайно встреченным попутчиком, и совершенно очарованный его прекрасными качествами, вдруг узнает, что перед ним не кто другой, как celebrissime[3] Ринальдо Ринальдини.

– Из пистолета? – протянул он растерянно. – Как же это так? Да ты верно ли говоришь: из пистолета?

– Так точно-с. Пистолет настоящий.

– Палил?

– Два раза.

– Да ведь это, братец ты мой, такое дело, такое… самое, сказать тебе, политическое…

– Что тут поделаете! Судите меня, как знаете… Любовь-с.

– Да вы расскажите, Василий Спиридонович, как эта вся история вышла… – обратился я к г-ну Кругликову.

– Да, – поддержал мою просьбу и Копыленков, – что ж, братец, расскажи, расскажи, – ничего! Что уж тут… Удивительно!

VII

Господин Кругликов, отхлебнув последний глоток чаю, опрокинул стакан, положил на донышко кусок сахару и отодвинул все это от себя. После этих приготовлений налил себе рюмку и опять посмотрел на свет. Я сожалел в эту минуту, что я не живописец и не могу изобразить сложных ощущений, совместившихся на оригинальном лице ат-даванского станционного писаря, освещенном оплывшими сальными свечами. Круглый облик, пепельные, аккуратно причесанные волосы с чем-то вроде кока впереди, подстриженные котлетками бакенбарды и бритый подбородок. В серых глазах, внимательно глядевших рюмку на свет, можно было бы прочесть и предвкушаемое удовольствие, и тщеславную гордость заинтересовавшего слушателей рассказчика, и искреннюю горечь разбитой жизни и жгучих воспоминаний. Он, запрокинув голову, выцедил рюмку коньяку, поставил ее на стол, обтер губы истрепанным фуляровым платком и обратился к рассказу:

– Моя биография жизни, почтенные господа, очень печальная… Чувствительный человек может окончательно все понимать, а другие смеются-с… Впрочем, это все равно-с…

Он горько улыбнулся, все еще несколько рисуясь, и затем спросил:

– Не случалось ли кому из вас, почтенные господа, бывать в Кронштадте?

– Это где? – спросил Копыленков.

– Вблизи Петербурга, часа два пароходной езды-с, портовый город.

– Я бывал, – сорвалось у меня.

– Бывали-с? В самом Кронштадте-с?

Кругликов живо повернулся ко мне, и глаза его сверкнули оживлением.

– Да, бывал и даже жил несколько месяцев.

– Великолепный город! Порт, крепость, твердыня-с, оплот, окно в Европу-с… Превосходный город, уголок Санкт-Петербурга!

– Да, город хороший.

– Ах, как можно, как можно! Этакого другого города… да где вы найдете? Помилуйте. А правда ли-с, что теперь, говорил мне как-то проезжий офицер, на Екатерининской улице чугунная мостовая положена?

– Верно.

– Красота, должно быть!.. А пристани-с, Купеческая стенка, форт Павел, форт Константин…

Он увлекался. Моя мысль тоже как-то мгновенно перенеслась с угрюмой Лены в Кронштадт, где я провел несколько радостных месяцев еще студентом… Меня, как и Кругликова, охватили воспоминания: плескала морская волна, сливающаяся с невскою, свистел пароход, длинная дамба гудела под копытами извозчичьих лошадей, везущих публику с только что приставшего парохода, сновали катера, баркасы, дымились пароходы… Белые ялики с стройно взмахивающими веслами, грузные броненосцы, шпиц немецкой кирки, улицы, перерезанные каналами доков, где среди зданий, точно киты, неведомо как попавшие в средину города, стоят огромные морские громады с толстыми мачтами, каменные дома, бульвары, казармы, блеск и роскошь уголка столицы… И опять – лес мачт в синем небе, купеческая гавань, отлогая коса и шум морского прибоя… Синяя даль, сверкающие гребни волн и грузные форты, выступившие далеко в море… Облака, чайки с белыми крыльями, легкий катер с сильно наклонившимся парусом, тяжелая чухонская лайба, со скрипом и стоном режущая волну, и дымок парохода там, далеко из-за Толбухина маяка, уходящего в синюю западную даль… в Европу!..

Иллюзию нарушил, во-первых, новый выстрел замерзшей реки. Должно быть, мороз принимался к ночи не на шутку. Звук был так силен, что ясно слышался сквозь стены станционной избушки, хотя и смягченный. Казалось, будто какая-то чудовищная птица летит со страшною быстротой над рекою и стонет… Стон приближается, растет, проносится мимо и с слабеющими взмахами гигантских крыльев замирает вдали.

Копыленков нервно вздрогнул и затем, как это часто бывает после испуга, с досадой накинулся на Кругликова.

– Ну, так что же, – сказал он нетерпеливо, – родом ты, что ли, из этого самого городу? Начал, так уж говори толком, не мямли!

– Да-с, родом, – отрезал Кругликов с гордостью. – На Сайдашной улице и свет увидал. Сайдашную изволите знать? У отца моего в этой улице собственный дом находился, может, стоит еще и поныне. А родитель мой, надо сказать, хотя и из ластовых был, но место имел доходное и, понятное дело, сыну тоже дал порядочного ходу. Образованием не очень увлекался, ограничиваясь начатками грамоты и почерком, но как и сам я был молодой человек аккуратный, по службе исполнителен и у начальства несколько на виду по причине родителя, то и стоял я, могу сказать, на лучшей линии… Да-с, по началу судьбы моей не того можно было ожидать, чем я ныне постигнут. Ясное утро и печальный закат-с…

– Не ропщи! – наставительно произнес Копыленков.

– Ну-с, итак… сказал я вам, милостивые мои государи, что у родителя был собственный дом на Сайдашной улице. А в этой же улице, насупротив, несколько этак наискосок, проживал товарищ моего отца, тоже из ластовых и, по выслуге, занимал место и еще того доходнее…

– А какое? – не вытерпел Михайло Иванович.

– В порту, где происходят ремонт и постройка морского флота судов. Оклады тогда шли не очень чтобы сказать большие, но сторонний доход по тому времени выпадал обильно, – просто было! Можете судить по тому, что с должности редкий день уходили не обмотавшись…

вернуться

3

Славнейший (лат.).