Он обернулся и посмотрел на Лилиан. Теперь ему была ясна вся глубина ее просчета. Жужжащий поток ее доводов напоминал отдаленный гул работающего механизма, надоедливую, бесполезную волынку, не затрагивавшую ни ума, ни сердца. Последние три месяца каждый вечер, проведенный дома, он слушал, как она перечисляет его провинности. Но вины — пожалуй, единственной из всех эмоций — Риарден не чувствовал совершенно. Наказание, которому она хотела его подвергнуть, пытка стыдом, превратилась в испытание скукой.

Ему припомнилось то утро в отеле «Уэйн-Фолкленд», когда он уловил пробел в схеме возмездия, уготованного ему Лилиан. Тогда он не стал разбираться в деталях, а сейчас впервые определил для себя суть этого просчета. Она хотела обречь мужа на страдание от бесчестья, но ее единственным оружием принуждения являлось его собственное чувство порядочности. Она хотела выбить из него признание нравственного падения, но для вынесения подобного вердикта имели значение только его собственные моральные устои. Она хотела уязвить его своим презрением, но он не воспринимал ее презрения, потому что не считал ее суждения справедливыми. Она хотела наказать его за ту боль, что он ей причинил, и, словно из ружья, целилась этой болью в его жалость, будто стремилась силой вызвать у него страдания. Но ее единственными инструментами оставались его собственные доброта, сочувствие, соболезнование. Ее единственной силой была сила его собственных добродетелей. Что, если он решит отказаться от них?

Признание своей вины, думал он, должно опираться на его согласие с их кодексом справедливости, объявившим его виновным. Он никогда не принимал его и никогда не примет. Все добродетели, за которые она хотела его наказать, принадлежали другому своду законов и существовали по другим принципам.

Он не чувствовал ни вины, ни стыда, ни сожаления, ни бесчестья. Его не трогал ни один из ее вердиктов: он давно потерял уважение к ее суждениям. Единственной цепочкой, сдерживавшей его, были остатки жалости.

Но на какой кодекс опирались ее действия? Какой свод законов разрешал наказание, для которого в качестве жертвы требовалась добродетель обвиняемого? Тот самый, подумал он, что способен разрушить каждого, кто захочет его изучить. То наказание, от которого пострадает только честный, а бесчестный ускользнет безнаказанным. Смирится ли человек с бесчестьем или приравняет добродетель к боли, сделает ли добродетель, а не грех, источником и движущей силой страдания? Если он, Риарден, действительно подлец, в чем она старается его убедить, значит, его собственные мораль и честь для него ничего не значат. Если же он не подлец, тогда чего она хочет добиться?

Рассчитывать на его добродетель и использовать ее как инструмент пытки, шантажировать благородство жертвы, применяя его как единственный способ принуждения, принимать в дар добрую волю человека и тут же обращать ее в оружие против дающего… Риарден безуспешно пытался осмыслить возникшую перед ним формулу зла, столь изощренного, что он не только не мог подыскать ему достойного названия, но даже не находил в себе сил представить, что оно реально существует.

Он сидел очень спокойно, и только один вопрос стучал в висках: знает ли Лилиан истинную сущность своей схемы? Неужели это ее осмысленная политика, построенная с полным пониманием того, что она означает? Риарден пожал плечами: он не настолько ненавидел Лилиан, чтобы поверить в это.

Он посмотрел на жену. В эту минуту она разрезала сливовый пудинг, охваченный синим пламенем на серебряном блюде. Отсветы огня плясали на ее лице и смеющихся губах, она погружала серебряный нож в пламя умелым, грациозным движением руки. Плечо ее черного бархатного платья украшали металлические листья красного, золотого и коричневого оттенков осени, поблескивавшие в свете свечей.

Он не мог избавиться от впечатления, которое преследовало его уже три месяца, что ее месть — не форма отчаяния, как ему вначале представлялось. Ему казалось диким, что, судя по всему, Лилиан наслаждается своей местью. В ее поведении не было ни следа страдания. Казалось, она купалась в новом для себя чувстве уверенности. Она словно впервые чувствовала себя дома. Несмотря на то, что все в доме было подчинено ее вкусу и выбору, раньше она всегда вела себя как надежный, умелый и деловой менеджер высококлассного отеля, с горькой улыбкой относящийся к своему подчиненному положению относительно владельцев заведения. Сейчас улыбка осталась, а горечи — как ни бывало. Она не поправилась, но все ее черты утеряли некую присущую им прежде жесткость, утонувшую в размягченной удовлетворенности. Даже голос словно стал мягче.

Он не слушал, что она говорила. Лилиан смеялась в последних всполохах голубых огней, а он все думал: знает ли она? Он был уверен, что раскрыл секрет посерьезнее, чем проблема его брака, что ухватил самую суть той политики, что процветала вокруг. Но признать человека способным на такое, означало вынести ему окончательный приговор, и он понимал, что не поверит в это до тех пор, пока остается хоть малейшее сомнение.

«Нет, — думал он, глядя на Лилиан в последнем порыве благородства, — все, конечно же, не так. Во имя всей ее гордости и доброты, во имя тех моментов, когда видел на ее лице улыбку человеческой радости, во имя мимолетной тени любви, которую когда-то испытывал к ней, я не вынесу ей приговор в том, что она — абсолютное зло».

Дворецкий поставил перед ним тарелку с пудингом, и Риарден услышал голос Лилиан:

— Генри, где ты был последние пять минут или последние сто лет? Ты мне не ответил. Ты не слышал ни слова из того, о чем я говорила.

— Слышал, — спокойно ответил он. — Я не понимаю, чего ты добиваешься.

— Что за вопрос! — воскликнула мать. — Она пытается спасти тебя от тюрьмы, вот чего она добивается.

«Возможно, это правда, — подумал Риарден. — Из детской трусости она могла решиться защитить его, а потом сломить, добившись его безопасности ценой компромисса. Возможно…» — убеждал он себя, но никак не мог в это поверить.

— Ты никогда не пользовался популярностью, — продолжала Лилиан, — и речь не только о последнем случае. Виной всему твоя непреклонность, несговорчивость. Люди, которые будут вести процесс, знают, о чем ты думаешь. Из-за этого они и набросились на тебя за то, что другому бы простили.

— Нет, полагаю, они не знают, о чем я думаю. Но завтра я им это сообщу.

— Если ты не скажешь, что сдаешься и готов к сотрудничеству, шансов у тебя не будет. С тобой слишком трудно иметь дело.

— Нет, со мной все слишком просто.

— Но если они посадят тебя в тюрьму, — заволновалась мать, — что станет с твоей семьей? Об этом ты подумал?

— Нет, не подумал.

— Ты подумал о позоре, который навлечешь на нас?

— Мама, ты понимаешь суть происходящего?

— Нет, не понимаю и понимать не хочу. Это все грязный бизнес и грязная политика. Бизнес — всегда грязная политика, а политика — всегда грязный бизнес. Я никогда не хотела в этом разбираться. Мне все равно, кто прав, кто виноват, но я всегда считала, что человек в первую очередь должен думать о своей семье. Ты понимаешь, что это будет означать для нас?

— Нет, мама, не понимаю и понимать не хочу.

Пораженная мать молча уставилась на него.

— Знаете, у вас всех такая провинциальная позиция, — внезапно встрял Филипп. — Здесь, похоже, никто не понимает широких, социальных аспектов ситуации. Я не согласен с тобой, Лилиан. Не понимаю, почему ты говоришь, что с Генри хотят сыграть грязный трюк, и правда на его стороне. Я считаю, он виновен по уши. Мама, я могу объяснить тебе все очень просто. Ничего необычного не происходит, суды завалены подобными делами. Бизнесмены пользуются чрезвычайной ситуацией в стране, чтобы сделать деньги. Они нарушают регулирующие нормы, защищающие благосостояние общества, и все ради наживы. Они — спекулянты черного рынка, наживающие шальные состояния, грабя бедных в период отчаянного дефицита, отбирая у них то, что принадлежит им по закону. Они ведут жестокую, захватническую, грабительскую, антисоциальную политику, не основанную ни на чем, кроме своекорыстных интересов и алчности. Нет нужды притворяться, нам всем это хорошо известно, и я считаю это низостью.