Начальник станции в Уинстоне содрогнулся, прочитав приказ, но не тот он был человек, чтобы не подчиниться начальству. Он убедил себя в том, что, возможно, туннель не столь опасен, как ему кажется. А также в том, что в наши дни лучшая политика — не думать. Когда он передал копии приказа проводнику и машинисту «Кометы», проводник медленно обвел глазами комнату, переводя взгляд с лица на лицо, сложил листок бумаги, сунул в карман и вышел, не сказав ни слова.

Машинист минуту стоял, глядя на приказ, потом швырнул его на пол и заявил:

— Я не стану этого делать. И если дошло до того, что мне отдают подобные приказы, я не собираюсь здесь работать. Запишите, что я ухожу.

— Но вы не можете бросить работу! — воскликнул начальник станции. — Вас за это арестуют!

— Если поймают, — ответил машинист и вышел в темноту ночных гор.

Сидевший в углу машинист, пригнавший паровоз номер 306 из Сильвер-Спрингс, крякнул и сказал:

— Он трус.

Начальник станции обернулся к нему:

— Ты сделаешь это, Джо? Примешь «Комету»?

Джо Скотт был пьян. В прежнее время к работнику железной дороги, явившемуся на службу с малейшими признаками опьянения, отнеслись бы как к врачу, пришедшему к пациенту в оспенных болячках на лице. Но Джо Скотт относился к привилегированным особам. Три месяца назад его уволили за нарушение правил безопасности, повлекшее за собой крупное крушение. Две недели назад восстановили на работе по распоряжению Объединенного совета. Он дружил с Фредом Киннаном, защищая его интересы в своем профсоюзе, но не от работодателей, а от членов того же профсоюза.

— Конечно, — заявил Скотт. — Я приму «Комету». Я проведу ее по туннелю, если поеду достаточно быстро.

Кочегар паровоза номер 306 находился в кабине.

Когда пришли присоединять его паровоз к «Комете», он опасливо поежился, глядя на красные и зеленые фонари туннеля, светившиеся в двадцати милях впереди, на скалах. Этот спокойный, дружелюбный человек, хороший кочегар, никогда не стремился стать машинистом, и его единственными достоинствами были могучие мускулы.

Кочегар не сомневался, что его начальники знают, что делают, поэтому не задал ни одного вопроса.

Проводник стоял у последнего вагона «Кометы». Он посмотрел на огни туннеля, а потом на длинную череду окон поезда. Некоторые светились, но большая часть мерцала только слабым синим светом ночных лампочек из-под опущенных жалюзи. Проводник подумал, что должен разбудить пассажиров и предупредить их. В прежние времена он ставил безопасность пассажиров превыше своей собственной, не потому что любил их, а потому что эта обязанность была частью его работы, которой он гордился. Сейчас он чувствовал полное безразличие к судьбе с оттенком презрения и никакого желания спасать пассажиров. Они просили Директивы 10-289, и они ее получили, думал он, они продолжали жить, день за днем, избегая думать о вердиктах, которые Объединенный совет выносит невинным жертвам. Почему бы и проводнику не отвернуться от них? Если он спасет им жизнь, ни один из них не станет защищать его перед Объединенным советом, если проводника обвинят в неисполнении приказов, создании паники, задержке мистера Чалмерса. Он не чувствовал ни малейшего желания становиться жертвой ради того, чтобы потворствовать людям, безнаказанно совершившим зло.

Когда время пришло, он поднял свой фонарь и просигналил машинисту: можно трогать.

— Видите? — торжествующе воскликнул Кип Чалмерс, обращаясь к Лестеру Такку, когда колеса поезда застучали. — Страх — единственно действенное средство управления людьми.

Проводник поднялся на площадку последнего вагона. Никто не видел, что он спустился по ступенькам с другой стороны, соскочил с поезда и растворился в темноте.

Стрелочник готовился перевести стрелку, направлявшую «Комету» с подъездного пути на главную линию. Он смотрел, как состав медленно проследовал мимо него. Слепящий белый луч протянулся высоко над его головой, а рельс под ногами тяжело завибрировал. Стрелочник понимал, что стрелку нельзя переводить. Он вспоминал, как однажды ночью, десять лет назад во время наводнения, рискуя жизнью, спас поезд на участке, где образовалась промоина. Но понимал он и другое: времена изменились. В тот момент, когда он перевел стрелку и увидел, как головной прожектор дернулся в сторону, стрелочник понял, что отныне и до конца жизни будет ненавидеть свою работу.

«Комета» выкатилась с подъездных путей на главную линию, прямую как стрела, и направилась к горам; головной прожектор паровоза, подобно вытянутой руке указывал направление, а в конце состава светилась дуга окон вагона для осмотра окрестности.

Часть пассажиров бодрствовала. Когда поезд начал по спирали подниматься в горы, они увидели внизу небольшое скопление огоньков Уинстона, а потом в темноте появились красные и зеленые фонари у въезда в горный туннель. Огоньки Уинстона становились все мельче, черный зев туннеля рос. Темная вуаль временами затеняла вид из окон: это стелился густой, тяжелый дым от сжигаемого в топках паровоза угля.

Когда туннель приблизился, пассажиры увидели на краю неба, далеко на юге, среди свободного пространства и горных склонов, пятнышко живого огня, развивавшегося на ветру. Они не знали, что это такое, да и не хотели знать.

Говорят, что катастрофы — дело случая, и нашлись бы люди, сказавшие, что пассажиры «Кометы» не виноваты и не отвечают за то, что с ними случилось.

В спальном отделении вагона номер один ехал профессор социологии, который учил, что индивидуальные способности человека не имеют значения, что индивидуальные усилия тщетны, индивидуальная совесть — бесполезная роскошь, что не существует ни индивидуального разума, ни характера, ни достижений и что все на свете — результат коллективных достижений, и что значение имеют массы, а не личность.

В седьмом купе вагона номер два ехал журналист, писавший, что применение принуждения «во имя благих целей» вполне морально и достойно. Он свято верил в действенность физической силы — можно ломать жизни, душить амбиции, признавать виновным, сажать в тюрьму, грабить, убивать, — все во имя идеи «благого дела». На самом деле оно никогда не была идеей, поскольку журналист так и не объяснил, что именно считает добром, а просто постановил: он руководствуется «чувством», не сдерживаемым никаким знанием, поскольку ставит эмоцию выше знания и полагается единственно на свои собственные «добрые намерения» и на власть оружия.

Женщина из десятого купе вагона номер три, пожилая школьная учительница, всю свою жизнь, класс за классом, превращала беззащитных детишек в жалких трусов, внушая им, что воля старшего — единственный стандарт добра и зла: старшему позволено делать все, что заблагорассудится, а детям должно не утверждать свою личность, а поступать, как все.

Мужчина в купе салон-вагона номер четыре, издатель газеты, верил, что люди по природе своей исчадия зла, недостойные свободы, а основные инстинкты, если их не контролировать, направлены на то, чтобы лгать, грабить и убивать себе подобных. А потому и управлять людьми следует на основе лжи, грабежа и убийств, которые должны стать исключительной прерогативой правящих классов, с целью принудить людей к работе, обучить их морали и держать в строгих рамках порядка и законности.

Финансист из спального вагона номер шесть сколотил состояние, скупая «замороженные» железнодорожные долговые обязательства и «размораживая» их с помощью своих друзей в Вашингтоне.

Рабочий, ехавший на пятом месте в вагоне номер семь, верил, что имеет право на работу, хочет этого работодатель, или нет.

Женщина из купе вагона номер восемь читала лекции, свято веря в то, что как потребитель имеет право на пользование транспортом, независимо оттого, захотят ли работники железной дороги обеспечить его или нет.

Профессор экономики из второго купе вагона номер девять оправдывал ликвидацию частной собственности, объясняя это тем, что разум не имеет значения в промышленном производстве — разум человека обусловлен материальными орудиями, неважно, кто управляет фабрикой или железной дорогой, это просто вопрос захвата механизмов.