– Тогда… Послушай, Генри, все случилось так неожиданно, это испугало людей – нам не хотят продавать в кредит, пока ты не скажешь. Я считаю, что они хотят, что бы ты подписал кредитную квитанцию или что-то в этом духе. Так ты поговоришь с ними и уладишь все это?

– Нет, я не буду этого делать.

– Не будешь? – У нее вырвался вздох удивления. – Почему?

– Я не принимаю на себя обязательств, которые не смогу выполнить.

– Что это значит?

– Я не могу принять на себя долги, которые не смогу оплатить.

– Что значит – не сможешь? Постановление – это только формальность, временное явление, это всем известно!

– Разве? А мне нет.

– Но, Генри… счета из магазина! Ты что, не уверен, что сможешь их оплатить, ты-то, со всеми твоими миллионами?

– Я не буду обманывать владельцев магазинов, уверяя, что у меня есть деньги.

– О чем ты говоришь? У кого же они тогда?

– Ни у кого.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Мама, я думаю, ты все понимаешь. По-моему, ты поняла это раньше, чем я сам. Никакого владения деньгами больше не существует, как и собственности. Ты одобряла это положение многие годы и верила в его справедливость. Ты хотела, чтобы у меня были связаны руки. Так и случилось. И сегодня уже слишком поздно пытаться переиграть.

– Может, ты изменишь некоторые свои политические взгляды… – Она резко замолчала, увидев выражение его лица.

Лилиан сидела, разглядывая пол, и казалось, боялась поднять глаза. Филипп хрустел пальцами.

Мать вновь взглянула Реардэну прямо в глаза:

– Не покидай нас, Генри. – Проскользнувшие в ее голосе нотки подсказали ему, что сейчас последует то, ради чего она хотела с ним увидеться. – Для нас настали тяжелые времена, и мы боимся. И в этом вся правда, Генри, мы боимся, потому что ты отвернулся от нас. О, я не имею в виду счета, но это показательно… Еще год назад ты бы не допустил, чтобы это произошло с нами. А теперь… теперь тебе все равно. – Она выжидающе замолчала. – Разве не правда?

– Правда.

– Что ж… что ж, я полагаю, это наша вина. Это я и хотела тебе сказать – мы знаем, что это наша вина. Мы плохо относились к тебе все эти годы. Мы проявляли несправедливость к тебе, заставили тебя страдать, использовали тебя, не проронив ни слова благодарности. Мы виноваты, Генри, мы допустили ошибку и признаем ее. Что еще я могу тебе сказать? Найдешь ли ты в себе силы простить нас?

– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил он четким бесстрастным тоном, словно на деловых переговорах.

– Откуда я знаю! Кто я такая, чтобы знать? Но я не об этом хочу сказать. Не о том, что тебе делать, а о том, что ты чувствуешь. Я обращаюсь только к твоим чувствам, Генри, даже если мы их и не заслужили. Ты сильный и великодушный. Давай забудем прошлое, Генри. Простишь ли ты нас?

В ее глазах отражался неподдельный испуг. Еще год назад он бы сказал себе, что это просто ее манера извиняться; он подавил бы в себе отвращение к ее словам, словам, которые ничего, кроме тумана бессмыслицы, не прибавили бы к его пониманию; он насиловал бы свой разум, чтобы придать им какой-то смысл, даже если ничего в них не понимал; он приписал бы ей добродетель искренности – в том виде, в каком ее понимала мать, даже если бы ее трактовка не совпадала с его собственной. Но он уже перестал относиться с уважением к трактовкам, не совпадающим с его собственными.

– Ты простишь нас?

– Мама, давай не будем об этом. Не вынуждай меня объяснять тебе почему. Думаю, ты все понимаешь не хуже меня. Если ты хочешь, чтобы я что-то сделал, скажи мне прямо. И не будем больше ничего обсуждать.

– Но я тебя не понимаю! Не понимаю! Ведь я попросила тебя прийти именно затем, чтобы попросить у тебя прощения. Ты не хочешь ответить мне?

– Хорошо. Что это значит – мое прощение?

– Что?

– Я сказал: что это значит?

Она удивленно развела руками, показывая, что ответ очевиден:

– Господи, это… это даст нам возможность лучше себя чувствовать.

– А это изменит прошлое?

– Мы будем чувствовать себя лучше, зная, что ты простил нас.

– Ты хочешь, чтобы я сделал вид, будто прошлого не существует?

– О Господи, Генри, неужели ты не понимаешь? Нам надо всего лишь знать, что мы… мы не совсем безразличны тебе.

– Совсем безразличны. Ты хочешь, чтобы я притворялся?

– Я умоляю тебя – прояви к нам хоть какие-то чувства!

– На каком основании?

– Основании?

– В обмен на что?

– Генри, Генри, мы же не торгуемся, речь идет не о тоннах стали или банковском счете, ведь мы говорим о чувствах, а ты ведешь себя как делец!

– Но я и есть делец.

В ее глазах проступил ужас – не ужас беспомощности, когда стараются, но не могут понять, а ужас, что тебя толкают к самому краю, где не понимать уже будет невозможно.

– Послушай, Генри, – поспешно вступил в разговор Филипп, – мама не может понять, что происходит. Мы не знаем, как с тобой говорить. Мы не умеем говорить на твоем языке.

– А я не говорю на вашем.

– Она пытается сказать, что мы сожалеем. Мы ужасно сожалеем, что причинили тебе боль. Ты считаешь, что мы еще не расплатились за это, но мы уже расплатились. Мы испытываем угрызения совести.

На лице Филиппа отражалось неподдельное страдание. Еще год назад Реардэн почувствовал бы жалость. Сегодня он знал, что они удерживали его только его же нежеланием их обидеть, его боязнью причинить им боль. Это уже не пугало его.

– Нам так жаль, Генри. Мы знаем, что доставили тебе много неприятностей. Нам хотелось бы как-то компенсировать их. Но что мы можем сделать? Прошлое есть прошлое. Нам его не переделать.

– Мне тоже.

– Ты можешь принять наше раскаяние, – сказала Лилиан звенящим от осторожности голосом. – Мне от тебя ничего не надо. Я только хочу, чтобы ты знал: все сделанное мною делалось потому, что я тебя любила.

Он молча отвернулся.

– Генри! – вскричала мать. – Что с тобой произошло? Что заставило тебя так измениться? Похоже, ты потерял всю свою человечность! Ты заставляешь нас все время оправдываться, хотя сам ничего нам не ответил. Ты все время говоришь о логике – но какая может быть логика в наше время? Какая может быть логика, когда люди страдают?

– Что мы можем сделать! – кричал Филипп.

– Мы в твоей власти, – вторила Лилиан.

Они бросали свои причитания в лицо человеку, которого уже ничем не могли задеть. Они не понимали – и панический страх стал последней чертой в их попытке избежать этого понимания, – что его безжалостное чувство справедливости, которое прежде оставляло его в их власти и заставляло его мириться с любым наказанием и решать в их пользу любое свое сомнение, теперь обращено против них, что та же сила, которая заставляла его быть терпеливым и понимающим, сделала его жестоким, что справедливость, которая простила бы тысячи ошибок, совершенных по незнанию, не простит единственного шага, сознательно сделанного во зло.

– Генри, неужели ты нас не понимаешь? – умоляла мать.

– Понимаю, – спокойно ответил он.

Она отвела взгляд, избегая ясности его глаз:

– Неужели тебе все равно, что с нами будет?

– Совершенно все равно.

– Разве ты не человек? – В ее голосе прозвучала злость. – Разве ты не способен кого-то любить? Я взываю не к твоему рассудку, а к твоему сердцу! Ведь любовь – это не то, о чем спорят, что доказывают и чем торгуют! Любовь – это отдача себя! Это чувства! О Господи, Генри, неужели ты не можешь чувствовать не думая?

– Не приходилось.

Спустя мгновение снова зазвучал ее голос, тихий и монотонный:

– Мы не такие умные, как ты, и не такие сильные. Если мы грешили или ошибались, так это потому, что мы беспомощны. Ты нам нужен, ты – все, что у нас осталось, а мы теряем тебя, и нам страшно. Мы живем в ужасные времена, а впереди нас ждут еще худшие, все вокруг до смерти напуганы, ослеплены ужасом и не знают, что делать. Как нам справиться с этим, если ты нас покинешь? Мы маленькие, слабые люди, и нас снесет, как сплавной лес по реке, в том ужасе, который царит сейчас в мире. Возможно, в этом есть и доля нашей вины, возможно, и мы вызвали каким-то образом все это, по недомыслию, но что сделано – то сделано, и сейчас мы уже не можем ничего изменить. Если ты нас покинешь, мы погибнем. Если ты сдашься и исчезнешь, как те люди, которые…