Филипп схватил его за рукав, в его голосе внезапно прозвучало явное беспокойство:

– Послушай, Клод… согласно… указу десять двести восемьдесят девять… если он уйдет… у него не будет наследников?

– Верно.

– Они отнимут его заводы и… все остальное?

– Верно, это – закон.

– Но… Клод, они не проделают этого со мной, правда?

– Они не хотят, чтобы он уходил. Ты же знаешь. Удержи его, если можешь.

– Но я не могу. Вы же знаете, я не могу! И из-за моих политических взглядов и… за все, что я для вас сделал, вы же знаете, что он обо мне думает! Я не имею на него никакого влияния!

– Что ж, такое уж твое счастье.

– Клод! – в панике закричал Филипп. – Клод, меня ведь не выставят за дверь? Я же с ними, да? Они всегда повторяли, что я один из них, всегда повторяли, что я им ну жен… говорили, что им нужны такие, как я, а не такие, как он… Люди моего склада, помнишь? После всего, что я для них сделал, после всей моей верности, моих услуг и веры в их дело…

– Ты, придурок чертов, – рявкнул Слагенхоп, – зачем ты нам нужен без него!

Утром четвертого ноября Реардэна разбудил телефонный звонок. Он открыл глаза и посмотрел в окно спальни на ясное, бледное небо, начинавшее светлеть, окрашенное в этот час в цвета неяркого аквамарина. Уже начали проглядывать лучи невидимого еще солнца, бросавшие на старые крыши филадельфийских домов нежно-розовый отблеск. Какое-то мгновение, пока его сознание сохраняло чистоту, подобную этому небу, Реардэн ничего не ощущал, кроме себя самого, и, еще не подготовив душу к тяжести чуждых ему воспоминаний, лежал тихо, очарованный тем, что увидел и почувствовал, переживая встречу с миром, который должен быть подобен этому небу и в котором само существование человека должно стать нескончаемым утром.

Телефонный звонок вновь отбросил его в ссылку из этого утра; он вопил с короткими перерывами, подобно надоедливому, непрерывному крику о помощи, крику, не имевшему отношения к утреннему миру. Нахмурившись, Реардэн поднял трубку:

– Алло?

– Доброе утро, Генри, – сказал дрожащий голос матери.

– Мама… в такой час? – сухо спросил он.

– Но ты же всегда поднимаешься с рассветом, я хотела перехватить тебя, пока ты не ушел на работу.

– Да? Так в чем дело?

– Мне надо увидеться с тобой, Генри. Мне надо с тобой поговорить. Сегодня. Это очень важно.

– Что-нибудь случилось?

– Нет… то есть да… Я должна поговорить с тобой лично. Ты придешь?

– Извини, не могу. Сегодня вечером у меня назначена встреча в Нью-Йорке. Если ты хочешь, чтобы я пришел завтра…

– Нет! Нет, не завтра. Сегодня. Так надо. – В ее голосе прозвучало нечто похожее на панику, но не явно выраженную, как у человека, привыкшего к постоянному ощущению беспомощности, не чувствовалось в нем и чего-то чрезвычайно срочного, если не считать нотки страха в ее чисто механической настойчивости.

– В чем дело, мама?

– Я не могу говорить об этом по телефону. Мне нужно увидеться с тобой.

– Если хочешь, можешь прийти ко мне в офис…

– Нет! Только не там! Нам нужно увидеться наедине, поговорить. Ты не мог бы, в порядке одолжения, зайти сегодня ко мне? Ведь мать просит сделать ей одолжение. Ты отказываешься встречаться с нами. Возможно, это не только твоя вина. Но не мог бы ты сделать это для меня, раз уж я тебя прошу?

– Хорошо, мама. Я буду у тебя днем, в четыре.

– Чудесно, Генри. Спасибо, Генри. Это просто чудесно.

Обстановка на заводе показалась ему несколько напряженной, в воздухе витало нечто не поддающееся определению, но заводы для него были как лицо любимой женщины, где он мог различить малейший оттенок чувства еще до того, как он появится. Он обратил внимание на небольшие группки новых рабочих – три или четыре такие группки занимали себя беседой несколько чаще обычного. Их манера держать себя больше напоминала бильярдную, чем завод. Он обратил внимание на взгляды, которые бросали на него, когда он проходил мимо, – немного слишком настойчивые и продолжительные. Он не стал вникать во все это; особо удивляться не приходилось – да и некогда ему удивляться.

Днем, отправившись в свой прежний дом, он резко затормозил у подножья холма. С пятнадцатого мая он ни разу не видел своего дома, минуло уже полгода с того момента, как он вышел из него в последний раз, и вид дома сразу напомнил ему все, что он чувствовал годами, когда ежедневно возвращался сюда: напряженность, изумление, тупую тяжесть несчастья, о котором никому не мог поведать, отчаянные усилия понять свою семью… Усилия быть справедливым.

Он медленно поднимался по дорожке, ведущей к дому. Он не испытывал никаких чувств, кроме всеобъемлющей и безрадостной ясности. Он понял, что этот дом – памятник вины, вины перед самим собой.

Реардэн ожидал встретить мать и Филиппа. Он никак не ожидал увидеть третьего человека, который поднялся, как и остальные, когда он вошел в гостиную, – Лилиан.

Он приостановился на пороге. Они стояли и смотрели на его лицо и на открытую дверь за ним. На их лицах отражались страх и хитрость – выражение людей, шантажирующих чужой добродетелью, которое он уже научился узнавать. Неужели они еще надеются добиться своего, взывая к его жалости, завлечь в ловушку? А ведь этого так легко избежать – достаточно сделать всего шаг назад.

Они возлагали все надежды на его жалость и боялись его гнева; они даже не осмеливались представить себе третью возможность: его безразличие.

– Что она здесь делает? – спросил он, повернувшись к матери, голос его прозвучал ровно и бесстрастно.

– Лилиан живет здесь со времени развода, – обороняясь, ответила она. – Я ведь не могла допустить, чтобы она умерла с голоду на улице, правда?

На лице матери появилось смешанное выражение мольбы, будто она умоляла его не бить ее по лицу, и торжества, будто она сумела ударить по лицу его. Он понял, почему она приютила Лилиан – отнюдь не из сострадания – между ней и Лилиан никогда не было особой любви, их объединяло желание отомстить ему, – а из тайного удовольствия тратить его деньги на его бывшую жену, которую он отказался содержать.

Голова Лилиан склонилась в приветственном поклоне, с испытующей скромной и в то же время вызывающей улыбкой. Он не сделал попытки не заметить ее, лишь посмотрел на нее в упор, как будто видел ее насквозь, но ее присутствие не отложилось его сознании. Ничего не сказав, он закрыл дверь и вступил в комнату.

Мать испустила тихий вздох облегчения, поспешно опустилась на ближайший стул и, нервничая, наблюдала, последует ли он ее примеру.

– Так что же ты хотела? – спросил он, усаживаясь. Мать сидела выпрямившись, в неловкой позе, голова ее была опущена, а плечи подняты.

– Пощады, Генри, – прошептала она.

– Что это значит?

– Ты не понимаешь?

– Нет.

– Что ж… – Она беспомощно развела руками. – Что ж… – Глаза ее перебегали с предмета на предмет, стремясь уйти от его внимательного взгляда. – Что ж, мне так много нужно тебе сказать, не знаю, с чего начать… Хорошо, есть одно дело, которое само по себе неважно… и не из-за него я позвала тебя…

– И что же это за дело?

– Дело? Наши денежные пособия, мое и Филиппа. Сейчас начало месяца, а из-за ареста счетов мы ничего не можем получить. Ты ведь это знаешь, да?

– Знаю.

– Хорошо. И что будем делать?

– Не знаю.

– Я имею в виду, что ты собираешься делать с этим арестом?

– Ничего.

Мать уставилась на него, словно считая секунды в ожидании ответа:

– Ничего, Генри?

– У меня нет возможности что-то сделать.

Они следили за его лицом с напряженным, ищущим вниманием, и он чувствовал, что мать сказала ему правду, ее волновали не эти сиюминутные финансовые затруднения, они служили своего рода символом куда более широкого круга проблем.

– Но, Генри, нам приходится туго.

– Мне тоже.

– Но разве ты не можешь послать немного наличных или чего-нибудь еще?

– Меня не предупредили и не дали времени получить наличные.