Но и жизни тех, кто ютится в этих вздымающихся ввысь ветхих строениях, угрожает не меньшая опасность, чем тех, кто бродит по ночным улицам города, ибо они живут под постоянной угрозой пожара. По ночам из своей хижины на холме я часто вижу вдалеке огни пожаров, расцветающих, словно пышные цветы, среди моря тьмы, и слышу приглушенные расстоянием вопли ужаса и предсмертные стоны. Конечно же в городе имеются пожарные, но все они, как один, продажны и их слишком мало, чтобы оказать должную помощь.

В центре всего этого хаоса, словно заброшенный сюда из другого мира, — великий форум. Он напоминает форумы, которые можно увидеть в провинциальных городах, но только гораздо более величественный: огромные мраморные колонны поддерживают громады казенных зданий; десятки статуй, разбросанных тут и там; бесчисленные храмы их римским богам, заимствованным у нас, и нагромождения зданий поменьше, где размещаются служебные ведомства. При всем этом в нем полно открытых пространств, а шум и зловоние окружающего города почему–то не проникают туда. Люди здесь неспешно прогуливаются, наслаждаясь солнцем, непринужденно беседуют, обмениваются слухами и читают эдикты, развешанные на трибунах вокруг здания сената. Я прихожу сюда, на форум, каждый день, чтобы почувствовать себя в центре вселенной.

Я постепенно начинаю понимать, почему римляне с таким пренебрежением относятся к философии: их мир — это здесь и сейчас, мир причины и следствия, фактов и слухов, богатства и нужды. Даже я, посвятивший свою жизнь поискам истины и знаний, не могу не испытывать некоторой симпатии к тому мироощущению, что лежит в основе этого пренебрежения. Знания для них — всего лишь средство для достижения цели, а истина — нечто утилитарное. Даже боги у них служат государству, а не наоборот.

Посылаю тебе копию стишка, который сегодня утром можно было видеть почти у каждого въезда в город. Не стану пытаться переводить его на греческий — посылаю его, как есть, в латинской транскрипции:

Путник, остановись и о себе поразмысли,

Переступая порог скотного как бы двора,

Где мальчик живет один, зовущийся именем мужа,

За стол ты присядешь с ним на собственную погибель;

Не бойся — тебя пригласят, как приглашают всех.

Месяц тому назад он потерял отца -

Теперь же прокисшим вином вновь обретенной свободы -

Он упивается всласть — меж тем

Живность его без присмотра бродит, не зная преград;

Лишь одного поросенка из всего опороса свиньи

Взял он недавно в свой дом.

Есть, ли дочь у тебя? Береги ее -

Мальчик этот когда–то девочек нежных любил -

Он еще может опять вкусы свои изменить.

Предлагаю свое толкование, на манер наших с тобой учителей: «мальчик с именем мужа» — это, конечно, Гай Октавий Цезарь; «отец», давший ему имя, — Юлий Цезарь; «поросенок» — некто Клодия, дочь «свиньи» (кличка, данная ей ее недоброжелателями) — Фульвии, жены Марка Антония, с которым Октавий попеременно то ссорится, то примиряется. «Девочка», упомянутая в предпоследней строчке, — некая Сервилия, дочь бывшего консула, с которой был обручен Октавий, пока (как говорят) по требованию своих и Антониевых солдат не согласился на брак с падчерицей Антония. Как оказалось, это простая формальность — по моим сведениям, девочке всего тринадцать лет. Тем не менее факт помолвки удовлетворил тех, кто хотел бы видеть Октавия и Антония в дружеских отношениях. Сам по себе стишок, без сомнения, содержит и другие намеки, которые понятны лишь местным жителям; по всей вероятности, он был сочинен по заказу кого–то из сенаторов, не желающих примирения между Октавием и Антонием, — довольно вульгарное сочинение, надо признать… Но что–то в нем есть, не правда ли?

Я не перестаю удивляться — имя Октавия Цезаря постоянно у всех на устах: он в Риме — он покинул Рим; он спаситель отечества — он несет погибель государству; он покарает убийц Юлия Цезаря — он вознаградит их. Что бы то ни было, этот загадочный молодой человек захватил воображение всего Рима, и даже меня не миновало это поветрие.

Поэтому, зная, что наш Атенодор долго жил как в самом Риме, так и его окрестностях, вчера вечером после ужина я воспользовался представившимся мне случаем, чтобы задать ему несколько вопросов (он со временем стал ко мне благосклоннее, и порой мы даже перекидываемся полудюжиной слов зараз).

Я спросил его, что за человек этот Октавий Цезарь (как он называет себя), после чего показал Атенодору стишок, копию которого выслал тебе ранее.

Тот уткнулся в него, почти касаясь пергамента своим крючковатым носом, втянув щеки и сжав тонкие губы. Затем он вернул мне свиток тем же самым характерным жестом, каким обычно возвращал мои собственные сочинения, которые я давал ему на проверку.

— Метр неровен, — заметил он, — а предмет тривиален.

Я научился быть терпеливым с Атенодором и снова спросил его об Октавии.

— Он такой же человек, как и все, — ответил Атенодор, — и станет тем, кем ему суждено стать, — силою своей воли и волею судьбы.

Я спросил его, доводилось ли ему встречаться или беседовать с этим юношей, на что Атенодор ворчливо ответил:

— Я был его учителем в Аполлонии, когда до нас дошли вести о смерти его дяди, и он избрал путь, приведший его к тому, что он есть сейчас.

Поначалу я подумал, что Атенодор говорил в метафорическом смысле, но, взглянув ему в лицо, понял, что это сущая правда.

— Т-ты… знаешь его? — заикаясь от удивления, спросил я.

— Я обедал у него на прошлой неделе, — ответил Атенодор, усмехнувшись.

После этого я не смог добиться от него ни слова — он наотрез отказался отвечать на мои дальнейшие вопросы, считая весь этот предмет недостойным столь пристального внимания. Единственное, что я сумел из него выудить, — это замечание о том, что, захоти Октавий, из него мог бы получиться неплохой философ.

Итак, я, оказывается, еще ближе к центру вселенной, чем думал.

Я присутствовал на похоронах.

Умерла Атия, мать Октавия Цезаря. По улицам города прошли глашатаи, извещая о том, что следующим утром на форуме состоится погребальная церемония. И вот наконец мне довелось увидеть человека, владеющего умами и сердцами римлян, а посему (я полагаю) и всего мира.

Я пришел на форум заранее, чтобы занять место получше, и устроился в ожидании начала церемонии у подножия трибуны, с которой должен был выступать с речью Октавий Цезарь. К пятому часу утра форум был заполнен почти до отказа.

Скоро показалась похоронная процессия: впереди шли факельщики с зажженными факелами в руках, за ними — музыканты, играющие медленный марш, потом — носилки, где, полулежа, покоилось тело, за ними — плакальщики, и в самом конце — одинокая хрупкая фигура, которую я принял поначалу за подростка, с пурпурной полосой на тоге, — мне и в голову не могло прийти, что я вижу перед собой сенатора. Вскоре, впрочем, стало ясно, что это сам Октавий, ибо по мере того, как он приближался к трибуне, в толпе происходило движение, так как каждый старался протиснуться вперед, чтобы получше рассмотреть его. Носильщики опустили носилки с телом на землю перед трибуной; близкие родственники расселись на низких скамьях впереди. Октавий Цезарь медленно подошел к носилкам, на мгновение остановился и посмотрел в лицо своей матери; затем взошел на трибуну и окинул взглядом толпу в тысячу или более человек, собравшихся по этому случаю на форуме.

Я оказался совсем рядом — не более чем в пятнадцати шагах от него. Он стоял бледный и малоподвижный, будто труп; лишь в его поразительно голубых глазах светилась жизнь. Толпа притихла; вдалеке слышался приглушенный гул безразличного, как тупая скотина, города.

И вот он заговорил — очень тихо, но голосом таким ясным и отчетливым, что каждое его слово легко доходило до всех собравшихся.

Посылаю тебе его речь — на церемонии присутствовали писцы со своими табличками, и на следующий день копии ее можно было увидеть в каждой лавке города.