Я встречался с императором через неделю после смерти Мецената; я находился в Италии, когда это случилось, и посему, как только сия печальная новость достигла моих ушей, тут же поспешил к нему, чтобы выразить свои соболезнования.

Он поднял на меня свои ясные голубые глаза, что так поразительно молодо выглядят на его изборожденном морщинами лице.

— Ну что ж, — сказал он, чуть улыбаясь, — наша комедия почти окончена. Но даже и комедии бывают полны печали.

Я промолчал, не зная, что сказать.

— Меценат, — наконец пробормотал я, — Меценат…

— Ты хорошо знал его? — спросил Октавий.

— Я знал его, но не скажу, чтобы очень хорошо, — ответил я.

— Мало кто понимал его, и немногие любили, — задумчиво проговорил Октавий. — Но было время, когда мы были молоды — и Марк Агриппа тоже, — и были друзьями, и знали, что останемся ими до тех пор, пока живем. Агриппа, Меценат, я, Сальвидиен Руф. Сальвидиена тоже нет в живых, но он умер много лет назад. Возможно, мы все умерли еще тогда, в молодости.

Я забеспокоился, ибо никогда раньше не слышал, чтобы мой друг произносил бессвязные речи.

— Ты расстроен — это такая тяжелая утрата для тебя, — сказал я.

— Я был с ним, когда он испустил дух. И наш друг Гораций. Он отошел очень тихо и пребывал в сознании до самого последнего момента. Мы говорили о былом, о том, что мы с ним вместе пережили. Он попросил меня присматривать за Горацием; он сказал, что у поэтов голова занята более важными делами, чем забота о собственной персоне. Гораций зарыдал и поспешно отвернулся. Потом Меценат сказал, что устал. И после этого умер.

— Может быть, он и вправду устал от жизни.

— Да–да, он устал от жизни.

Мы замолчали. Затем Октавий сказал:

— Скоро за ним последует другой, который тоже устал.

— Друг мой… — воскликнул я.

Он покачал головой, по–прежнему улыбаясь.

— Я не имею в виду себя — боги не будут столь милостивы ко мне. Я говорю о Горации. Я видел выражение его лица после этого. Вергилий, за ним Меценат, сказал он. Позже он напомнил мне, что как–то, много лет назад, в одном из своих стихотворений, где он иронизировал по поводу какого–то недомогания Мецената, он говорит, обращаясь к нему, — как же это там? «И в тот же самый день мы оба ляжем в землю. Я клятву на себя беру, словно солдат, — ты впереди, я тут же за тобой, мой неразлучный друг, готов ступить на путь, которым все пути кончаются…» Не думаю, что Гораций надолго его переживет. Да он и не желает этого.

— Гораций, — проговорил я.

— Меценат был никудышный поэт, — продолжал Октавий. — Я всегда говорил ему об этом.

…Я ничем не мог ему помочь. Через два месяца Гораций умер. Однажды утром слуга нашел его уже мертвым в его уютном маленьком домике над Дигенцией. На лице его было написано умиротворение, как будто он крепко спал. Октавий приказал захоронить его пепел рядом с прахом Мецената, в дальнем конце Эсквилинского холма.

Единственный из ныне живущих людей, кого он по–настоящему любит, — это его дочь. И я опасаюсь за эту его любовь; более того, она повергает меня в отчаяние, ибо его дочь с каждым месяцем все менее и менее заботится о своем высоком положении. Между тем муж ее вместо того, чтобы жить ^ ней, все время пребывает за границей, несмотря на то что является консулом на текущий год.

Я не думаю, что Рим может пережить смерть Октавия Цезаря, и не верю, что Октавий Цезарь может пережить смерть своей души.

VIII

Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)

Тот образ жизни, который я вела тогда в Риме, можно назвать почти полной свободой. Тиберий оставался в Германии, практически не появляясь в Риме даже в год своего консульства, занятый созданием аванпостов для отражения набегов северных варваров. В тех редких случаях, когда он все–таки наезжал в столицу, он наносил мне ритуальный визит и тут же находил себе занятия на стороне.

На следующий год после окончания его консульства мой отец, исходя из собственных соображений, решил отозвать его с германской границы в Рим и приказал ему вернуться к исполнению его обязанностей в столице. Но Тиберий отказался ему повиноваться. Я, помнится, подумала, что то был единственный в его жизни достойный восхищения поступок; я почти зауважала его за такую смелость.

Он прислал моему отцу письмо, в котором сообщал, что отходит от государственных дел, и выражал желание удалиться на остров Родос, где его семейству принадлежат обширные земельные владения, чтобы посвятить остаток своей жизни уединенным занятиям литературой и философией. Мой отец изобразил гнев, но, как мне кажется, в глубине души остался доволен таким поворотом событий. Он решил, что Тиберий Клавдий Нерон выполнил свое предназначение.

Я часто задавала себе вопрос, как сложилась бы моя жизнь, если бы мой муж действительно поступил так, как говорил в письме моему отцу.

Глава 6

I

Письмо: Гней Кальпурний Пизон — Тиберию Клавдию Нерону на Родос (4 год до Р. Х.)

Мой дорогой Тиберий, друзья твои сожалеют, что тебя нет в Риме, который по–прежнему подобен стоячему болоту, чем, похоже, сам вполне доволен. Хотя в настоящий момент это, возможно, даже к лучшему. За прошедший год не произошло ничего, что могло бы в значительной мере повлиять на наше будущее, и, как мне представляется, в это неспокойное время на лучшее и надеяться нечего.

Царь Иудеи Ирод наконец умер, что, пожалуй, всем нам на руку. В последние несколько лет своей жизни он все больше и больше терял рассудок; мне известно, что император совсем перестал ему доверять и, возможно даже, подумывал о том, чтобы от него избавиться; и если бы дело дошло до войны, то это сплотило бы народ и императора, как ничто другое. Всего за несколько дней до смерти Ирод казнил одного из своих сыновей, заподозрив его в измене, что дало императору повод для очередной остроты. «Я, — сказал он, — скорее бы согласился быть свиньей Ирода, чем его сыном». Как бы то ни было, на смену старому царю пришел его другой сын, который с открытым сердцем предложил свою дружбу Риму, и потому возможность военной кампании представляется теперь достаточно отдаленной.

Со смертью Ирода совпал, несколько предварив ее, отъезд из Рима этого противного маленького иудея Николая Дамаскина, к которому император всегда был так привязан. Сия новость может показаться мелочью, недостойной упоминания, но тем не менее его отъезд, по моему мнению, имеет некоторое касательство к нашему будущему, ибо огорчил императора сверх всякой разумной меры. Теперь у него не осталось никого из его старых и близких друзей, и с каждым месяцем он становится все более угрюмым и замкнутым, что не может не сказаться на его власти и влиянии, которые постепенно начинают ускользать из его рук.

А хватка его действительно, похоже, ослабевает, хотя и не в такой степени, чтобы дать повод для неоправданных надежд. Вот тебе типичный пример: в этом году он отклонил громкие требования сената принять тринадцатое консульство, сославшись на возраст и усталость. Когда стало совершенно ясно, что он не отступит от своего решения, сенат попросил его назвать имя своего преемника на этом посту. И кого, ты думаешь, он назвал — Гая Кальвисия Сабина! Тебе о чем–нибудь говорит это имя? Если нет, то позволю тебе напомнить, что он старый цезарианец — старше самого императора — и однажды, тридцать пять или около того лет назад, был консулом при триумвирате и принимал участие в морских битвах с Секстом Помпеем под командованием императора и Марка Агриппы. Другой — некто Луций Пассиен Руф (если ты можешь представить себе человека со столь непримечательным именем в роли консула), о котором ты мог слышать. Он один из новых людей, и я не имею ни малейшего понятия о том, насколько он предан императору, но, полагаю, он всегда будет на стороне власти, кто бы у нее ни стоял. Итак, консульство на этот год не обещает ничего, что могло бы в конечном итоге помешать твоему приходу к власти. Дряхлый старик да безымянный выскочка — вот и все!