Хотелось бы верить, что твоя поездка в Галлию не продержит тебя вдали от дочери дольше, чем того требуют обстоятельства. Единственным препятствием в наших с ней занятиях является ее страстное желание быть с тобой. Засим остаюсь твоим верным слугой и, смею надеяться, другом — Федр Коринфский.

Атенодор — Октавию: мои приветствия. Как ты уже догадался, я приветствую твое решение учредить в Галлии сеть школ. Ты совершенно прав: если тамошним жителям суждено когда–нибудь стать частью Рима, им необходимо знать язык римлян; благодаря ему они смогут приобщиться к истории и культуре, с которыми им предстоит жить. О боги, как бы мне хотелось, чтобы все эти светские пустышки здесь, в Риме, кое–кого из которых ты имеешь удовольствие называть своими друзьями, были бы так же озабочены образованием собственных детей, как ты — своих подданных из отдаленных провинций. Очень возможно, что те, кто проживает в тех дальних краях, станут более римлянами, чем мы, живущие в самом сердце страны.

Я не предвижу никаких трудностей в наборе учителей для твоих школ; однако, если пожелаешь, я могу дать некоторые конкретные рекомендации. С тех пор как ты принес мир и до известной степени преуспеяние нашему народу, среди тех сословий, из которых ты должен черпать своих учителей, стало процветать знание (хотя, возможно, слово «процветать» здесь не совсем подходит). В общем, вот что я советую: 1) не стоит доверять легковесному идеализму состоятельных молодых людей, первоначальный энтузиазм которых почти наверняка пропадет в провинциальной глуши; 2) насколько возможно, постарайся набирать учителей из местного населения, а не полагаться на греков, египтян или кого там еще, ибо их ученики должны, по крайней мере, знать, как выглядит настоящий римлянин, если хотят действительно постичь римскую культуру; и 3) не рассчитывай на рабов или даже вольноотпущенников для пополнения рядов твоих педагогов. Я полагаю, ты понимаешь причины, которыми я руководствуюсь, давая этот совет. Я знаю, что в Риме давно существует традиция ставить даже раба выше человека благородного происхождения, если тот достаточно образован. В Риме такой раб останется доволен своим положением, если он может разбогатеть; но в Галлии такой возможности для личного обогащения не будет, что послужит лишним поводом для недовольства. Тебе самому известно, как много рабов, особенно образованных и богатых (за исключением, конечно, нашего друга Федра), откровенно презирают Рим и все с ним связанное и таят обиду на всех и вся за то свое положение, из которого сами же не желают себя выкупить. Короче говоря, в Галлии нет должных условий, чтобы держать их в узде, как в Риме. Уверяю тебя, в стране найдется достаточное количество италийцев, как из провинций, так и из самого Рима, которые за приличную плату и небольшую толику почестей с удовольствием согласятся услужить тебе.

Что касается твоей дочери: Федр говорил со мной, и я согласился взять ее к себе в учение. Я полагаю, ты не против. Через мои руки прошло столько молодых людей из трибы Октавиев, что отказать тебе было бы просто неуместно. Ты можешь называть себя императором всего мира — меня это не волнует, но в том, что касается моих учеников, тут я полный хозяин (это мое непременное условие); кроме того, мне бы очень не хотелось, чтобы завершением образования Юлии занимался кто–нибудь другой.

II

Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)

Последние несколько лет, вскоре после поселения на острове Пандатерия, я завела себе привычку вставать до восхода солнца и встречать зарю. Оно стало для меня почти ритуалом, это утреннее бдение, — я неподвижно сижу у окна, выходящего на восток, и наблюдаю за постоянно меняющимися красками нарождающегося дня: от серого цвета к желтому, затем к красному, пока, наконец, мир не заливается ослепительно ярким светом, в котором цвета уже неразличимы. Этот свет наполняет мою комнату, где я провожу утро в чтении книг из своей библиотеки, которую мне позволили привезти с собой из Рима. Привилегия пользования библиотекой — одна из немногих, позволенных мне, но, пожалуй, единственная из всех возможных, способная сделать мое изгнание почти выносимым, ибо я вернулась к тем своим занятиям, которые прервала много лет тому назад. Мне вряд ли пришло бы в голову снова обратиться к ним, не будь я осуждена на одиночество; я иногда почти готова поверить, что мир в своем стремлении наказать меня на самом деле оказал мне неоценимую услугу.

Мне вдруг подумалось, что все это: и ежедневный утренний ритуал, и мои занятия — возвращает меня к тому распорядку дня, который определял мою жизнь с тех пор, как я вышла из младенческого возраста.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, мой отец решил, что мне пришла пора забыть свои детские забавы и заняться серьезным делом под началом его бывшего учителя Атенодора. До той поры помимо обучения, навязанного всем женщинам в нашем доме Ливией, я упражнялась в чтении и письме на греческом и латыни, что давалось мне удивительно легко, и в арифметике, что я тоже находила делом несложным, но весьма скучным. Занятия эти были для меня совсем не обременительны; к тому же мой учитель находился в моем распоряжении и днем и ночью, так что никакого строгого распорядка я не знала.

В отличие от Федра, Атенодор, первым раскрывший мне глаза на весь тот огромный мир, что существовал сам по себе, вне меня, на мою семью и даже на Рим, был строгим и требовательным наставником. Учеников у него было не много: сыновья Октавии, приемные и собственные, сыновья Ливии — Друз и Тиберий, а также сыновья других родственников моего отца. Я была единственной девочкой среди них, и при этом самой юной. Мой отец дал всем нам ясно понять, что Атенодор поставлен над нами и посему мы должны беспрекословно ему подчиняться; и чье бы имя ни носили его ученики, какими могущественными ни были бы их родители, его слово окончательное и обжалованию не подлежит.

Мы поднимались еще до восхода и собирались в доме Атенодора, где читали наизусть отрывки из Гомера, или Гесиода [48], или Эсхила [49], заданные нам днем раньше, и пробовали свои силы в сочинении собственных стихов в стиле этих поэтов; в полдень нам подавали легкий обед. Во второй половине дня мальчики упражнялись в риторике и декламации и изучали право; данные предметы считались для меня неподходящими, и поэтому мне разрешалось использовать это время для изучения философии и толкования латинских или греческих стихов по выбору, а также написания сочинений на любую привлекающую меня тему. После этого меня отпускали домой, чтобы я могла заняться там под наблюдением Ливии домашними делами, которые я находила все более и более невыносимыми.

По мере того как в моем теле начали происходить изменения, превращающие меня в женщину, в голове моей стала рождаться картина мира, о существовании которого я и не догадывалась. Позже, когда мы уже были друзьями с Атенодором, мы часто говорили о странном отвращении, которое римляне питают к самоценному знанию, не ведущему к достижению какой бы то ни было практической цели; как–то однажды он сказал мне, что за сто с лишним лет до моего рождения сенат издал эдикт, изгоняющий всех учителей литературы и философии из Рима; правда, обеспечить его соблюдение оказалось невозможным.

Насколько мне теперь помнится, я была счастлива, как никогда больше за всю свою жизнь; но через три года эта счастливая страница моей жизни закончилась, и мне пришлось навеки распрощаться с детством. Это было изгнание из мира, который я только–только начала для себя открывать.

III

Письмо: Квинт Гораций Флакк — Альбию Тибуллу [50] (25 год до Р. Х.)

Дорогой Тибулл, ты хороший поэт и мой друг, но при этом невозможный глупец.

Скажу тебе как можно более доходчиво: даже и не думай браться за эпиталаму во славу молодого Марцелла и дочери императора. Ты просил моего совета, и я даю его тебе, как если бы то был приказ, причины чего я указываю ниже.