По истечении трех дней богиня и ее смертный любовник покидают пещеру и, преодолев водное пространство, вступают в другую священную рощу, которая становится Островом Блаженных; здесь смертный любовник приобретает бессмертие — по крайней мере, в варварском воображении участников ритуала.

Всем известно, что данный культ широко распространен в Восточной Греции от Илия до Лесбоса и что к нему принадлежит немало представителей самых богатых и образованных семейств этой части мира. Когда плот, несший Юлию и ее свиту, перевернулся, она как раз возвращалась с одной из описанных церемоний по завершении положенного ритуала на Острове Блаженных. Она была воплощением богини.

Местные жители, питающие отвращение к подобным порочным обрядам, не могли преодолеть своего страха перед этими странными существами, которые (как они полагают) живут в мире, недоступном их пониманию и далеком от их образа жизни. Я не могу допустить, чтобы наложенное на них наказание оставалось в силе, ибо тогда тайна (ограждающая Юлию, а также ничего о том не ведающих Марка Агриппу, Октавия Цезаря и даже сам Рим) может оказаться нарушенной.

Помимо неприглядных ритуалов, о которых известно по слухам, есть еще одно обстоятельство, связанное с культом, которое куда как серьезнее варварских обрядов: члены культа обязаны отвергнуть все, что лежит за пределами их собственного вожделения, и не признавать власти ни человека, ни закона, ни обычаев простых смертных, что не только поощряет распущенность нравов, но и открывает дорогу убийству, измене и всем другим мыслимым порокам.

Дорогой Меценат, я надеюсь, теперь ты понимаешь, почему я не мог обратиться к императору или Марку Агриппе, а вынужден взвалить на твои слабые плечи непосильный груз этого печального знания, притом что ты уже отошел от общественной жизни. Ты должен найти способ убедить твоего друга и господина заставить Юлию вернуться в Рим. Если она еще не погубила себя безвозвратно, то ждать этого недолго, останься она в том странном мире, который для себя обнаружила на собственную беду.

II

Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)

Я так никогда и не узнала, почему мой отец потребовал от меня в не терпящем возражения тоне немедленно вернуться в Рим, не оставив мне ничего другого, как только повиноваться его воле. Я так и не смогла добиться от него достаточно веской причины, обусловившей столь бескомпромиссную суровость его приказа, — он просто заявил, что жене второго гражданина империи не пристало так долго находиться вдали от любящего ее народа и что имеются некоторые светские и религиозные обязанности, целиком лежащие на мне и Ливии. Я не поверила, что то было истинной причиной моего возвращения, но он пресек мои дальнейшие расспросы. Однако он не мог не заметить, как огорчило меня это обстоятельство; мне представлялось, что я оказалась вырвана из той жизни, где я впервые почувствовала себя самой собой, чтобы провести остаток своих дней, исполняя долг, в котором я не видела ни малейшего смысла.

Как ни странно, то был Николай — маленький сирийский иудей, к которому мой отец питает необъяснимую привязанность и доверие, — кто доставил мне его послание, проделав для этого весь неблизкий путь из Иерусалима в Метилены на острове Лесбос, где он меня и нашел.

— Я не поеду! — в гневе воскликнула я. — Он не может заставить меня вернуться против моей воли.

— Он твой отец, — сказал, пожав плечами, Николай.

— Но я здесь с мужем, — возразила я.

— С мужем? — сказал Николай. — Твой муж в Бое–поре. Он друг твоему отцу, императору, который, как я полагаю, соскучился по тебе. Подумай о Риме — когда мы вернемся, там уже будет весна.

И вот мы отплыли с Лесбоса. Я стояла на палубе и провожала взглядом острова, один за другим исчезающие за кормой, словно облака во сне. То моя жизнь, думала я про себя, что остается позади; жизнь, в которой я была царицей, и даже больше чем царицей. День проходил за днем, и по мере того, как мы приближались к Риму, мне становилось все яснее, что я возвращаюсь уже другой женщиной, не той, что покинула его три года назад.

И я также знала, что жизнь, к которой я возвращаюсь, будет совсем иной. Я не могла сказать какой, но определенно не такой, как раньше. Даже Рим не сможет меня теперь запугать. «Но неужели я по–прежнему буду чувствовать себя словно маленькая девочка при встрече с отцом?» — помнится, спрашивала себя я.

Я вернулась в Рим в год консульства Тиберия Клавдия Нерона, сына Ливии и мужа дочери моего супруга, Випсании. Мне было двадцать пять лет. Та, что была богиней, вернулась в Рим обычной женщиной, полной горького разочарования.

III

Письмо: Публий Овидий Назон — Сексту Проперцию [54] в Ассизий (13 год до Р. Х.)

Дорогой Секст, мой друг и наставник — как живется тебе в твоей добровольной ссылке? Твой Овидий умоляет тебя покинуть сие место печали и уединения и вернуться в Рим, где тебя так не хватает. Все здесь не так мрачно, как ты склонен полагать; на римском небосклоне загорелась новая звезда, и вновь те, у кого хватает на то мозгов, могут жить в радости и наслаждении. Более того, за последние несколько месяцев я пришел к выводу, что нет для меня лучшего места и времени, чем нынешний Рим.

Ты большой мастер в том искусстве, которое избрал себе поприщем и я, да и старше меня — однако можешь ли ты с уверенностью сказать, что мудрее? Не исключено, что причина твоей меланхолии кроется скорее в тебе самом, нежели в том, что происходит в столице. Возвращайся к нам — у нас еще достаточно времени для удовольствий, прежде чем нас поглотит мрак ночи.

Но прости меня, дорогой Секст, — ты ведь знаешь, что я не большой любитель серьезных разговоров и, раз начав в этом ключе, не могу долго в нем продолжать. С самого начала в мои намерения входило просто рассказать тебе о выпавшем на мою долю восхитительном дне, в надежде убедить тебя вернуться в Рим.

Вчера был день рождения императора Октавия Цезаря и потому римский выходной, однако начало его было для меня не слишком многообещающим. На службу я прибыл непристойно рано — еще до зари, когда солнце только–только начало пробиваться сквозь частокол домов, называемый Римом, пробуждая огромный город ото сна. И хотя вряд ли кому в голову могло прийти подавать в суд в такой день, но на следующий — очень даже возможно; кроме того, я должен был особенно искусно подготовить изложение одного дела. Некий Корнелий Апроний, из–за которого мне и пришлось с утра пораньше засесть за работу, подает иск на Фабия Кретика, обвиняя его в неуплате за пользование неким земельным участком, в то время как вышеозначенный Кретик выдвигает ответный иск, утверждая, что права на землю не принадлежат Апронию. Оба мошенники, и ни у того, ни у другого нет доказательств; посему искусное изложение дела и удачно представленные доводы истца играют очень большую роль — как, впрочем, и то, к какому магистрату оно попадет в руки.

Одним словом, все утро я провел в трудах; в моей голове то и дело возникали изумительные строки, как оно всегда случается, когда я занимаюсь каким–нибудь чрезвычайно занудным делом; мой писец был особенно медлителен и бестолков; а шум, доносившийся с форума, особенно нестерпимо терзал мой слух. Все это мне начинало действовать на нервы, и я в который раз пенял себе на то, что до сих пор не бросил это дурацкое занятие, которое в конечном счете не принесет мне ничего, кроме богатства, в котором я не нуждаюсь, да незавидной награды в виде сенаторского звания.

И вот в тот момент, когда я совершенно помирал от скуки, произошло некое замечательное событие: я заслышал под моей дверью сначала топот ног, потом приглушенный смех; после этого дверь широко распахнулась, и передо мной предстал самый удивительный евнух, какого я когда–либо имел возможность наблюдать, — весь завитой и надушенный, одетый в изысканные шелковые одежды, с изумрудами и рубинами на пальцах. Он стоял с таким видом, будто был не рабом, а вольноотпущенником или даже полноправным гражданином.